С той поры идеологические надзиратели в покое Некрасова не оставляли. Официозная критика встречала в штыки не только его художественные произведения. Доставалось ему и за эссеистские заметки по вопросам искусства: за посвященные кино, но распространяющиеся и на другие искусства «Слова „великие“ и простые» (1959), — он выступил против напыщенной героической риторики, котурнов, велеречивой патетики; за размышления об архитектуре «О прошлом, настоящем и чуть-чуть о будущем» (1960) — он критиковал безвкусную монументальность и убогое однообразие тогдашнего советского градостроительства. Его эстетические взгляды квалифицировались как идейно порочные, а потому подлежащие решительному искоренению. А на самом деле — и это вскоре выяснилось — речь уже шла не только о писательском кредо, но и о жизненной позиции Некрасова, которую власти не намерены были терпеть.
Повесть «В родном городе» подверглась столь свирепым нападкам блюстителей идеологической стерильности и приверженцев эстетики «потемкинских деревень», потому что она была одним из первых произведений, несших в себе уже пробивавшиеся «оттепельные» веяния.
Говорят, что одна ласточка весны не делает. Но что ждет эту первую ласточку, рассчитывавшую на весеннее тепло, а столкнувшуюся с еще не отступившими морозами? «В родном городе» было такой обреченной на нелегкую судьбу первой ласточкой. Некрасов в своей повести рассказывал о трудном переходе от войны к миру, о разрухе, руинах и пепелищах, о разоренных душах, о возвращении фронтовиков — изувеченных, искалеченных, у которых не было ни кола, ни двора. Все это таило в себе тяжелые драмы, которые при жизни Сталина искусство вынуждено было обходить, во всяком случае до Некрасова никто не рискнул заняться ими.
В мае сорок пятого — еще гремели последние залпы на полях сражений — Сталин заявил, что «наша социалистическая экономика укрепляется и растет, а хозяйство освобожденных областей, разграбленное и разрушенное немецкими захватчиками, успешно и быстро возрождается». И в соответствии с этой основополагающей непререкаемой установкой художники должны были в розовом свете изображать окружающую их действительность. Хотя на самом деле, если что возрождалось очень активно и целеустремленно, то государственное самодовольство и самохвальство, которое привело нас к катастрофе в начале войны.
И герой повести «В родном городе» капитан Митясов, уволенный после тяжелого ранения из армии, вернувшийся в предпобедные дни, как и ее автор, в Киев, увидел безрадостную мрачную картину: «Возле шестиэтажного углового дома Николай остановился. Закурил. Дом был сожжен. Сквозь пустую витрину молочного магазина — еще вывеска сохранилась — видны были груды обгорелого кирпича… Соседний с угловым, двадцать четвертый номер, тоже был сожжен… Некоторое время Николай стоял перед домом и, задрав голову, смотрел на пятый этаж. Маленький тополь, росший из трещины балкона, за эти три года так вырос, что стал уже вровень с перилами. Сквозь окна было видно небо и изогнутые железные балки».
Тягостное впечатление героя от первой встречи с родным городом, с улицей, на которой он жил, потом будет подтверждено множеством точных и выразительных подробностей — бытовых и психологических. Мы узнаем и что тогда ели и пили, едва перебиваясь с хлеба на воду, и где ютились в разрушенном городе, и во что, в какие обноски, были одеты, и что тяготило, лишало душевного равновесия, и к чему стремились, о чем мечтали. Как и в «Окопах», Некрасов изображает повседневное течение будничной жизни — очень нелегкой — простых людей.
Переход Митясова и некоторых других персонажей повести — фронтовиков к мирной жизни (изображаемый в витринно-муляжной литературе в сияюще-радужном свете), был, как и в реальной жизни, столкновением с непробиваемым бюрократическим бездушием: «Везде были очереди, и надо было кого-то дожидаться, или не хватало какой-то справки, или надо было ее заверить у нотариуса, а там тоже была очередь, или опять надо было кого-то дожидаться, одним словом, Николай столкнулся с той жизнью, тяжелой, непонятной ему и часто раздражающей жизнью тылового города, о которой он в армии как-то даже не задумывался». А за этим бытовым планом встает в повести другой — можно сказать, судьбоносный, о котором через много лет написал горькие строки Борис Слуцкий:
Когда мы вернулись с войны,
Я понял, что мы не нужны.
Совсем не такие нужны.
Это один из двух главных смысловых узлов повести, авторское название которой «Из огня…» (читатель вместо многоточия сразу же мысленно восстанавливал вторую часть поговорки «да в полымя») точно раскрывало ее содержание (страхуя себя и автора, для этого, надо признать, были серьезные основания, редакция предложила безопасный вариант). Второй смысловой узел повести связан с нараставшим после войны партийно-бюрократическим произволом, который больнее всего ударил по людям, оказавшимся на захваченной немцами территории. Они натерпелись в оккупации бесчисленных бед и постоянного страха, но, как это ни дико, ни горько, освобождение принесло им новые лишения, новый страх и унижения. Теперь все они на государственном уровне подозреваются в предательстве, в поголовном сотрудничестве с врагом и подвергаются всяческой дискриминации. При тоталитарном режиме в стране они, без вины виноватые, объявлены людьми второго, если не третьего сорта. Чем не преминули воспользоваться карьеристы, получившие государственные преимущества «чистой» анкеты.
Декан факультета, на котором учится Митясов, выживает под этим предлогом («Не проторчал он три года в оккупации? Как миленький просидел. И черт его знает, чем еще там занимался. Книжечки продавал! Знаем мы эти книжечки») превосходного специалиста, старого, любимого студентами профессора, заменяя его бездарным преподавателем, но своим человеком. Когда за профессора заступился студент-фронтовик, которому пришлось побывать в страшном фашистском плену, декан и его обвинил в предательстве: «Липа все. Сплошная липа. Три четверти из них добровольно сдавались». И тут Митясов не выдержал, отвесил мерзавцу пощечину.
В сущности эту пощечину автор адресовал властям. Свою вину за то, что полстраны было отдано врагу, они решили переложить на тех несчастных, которые оказались на оккупированной территории или попали в плен. В этом была подоплека, иезуитская суть анкетного вопроса: «Были ли вы или ваши родственники в плену или на оккупированной территории?» От ответа на этот вопрос зависела судьба человека: возьмут или не возьмут на эту работу, можно ли поступить в этот институт, или с таким «пятном» двери туда для него закрыты, пустят или не пустят в зарубежную командировку и т. д. и т. п.
Возникает персональное дело Митясова, ему грозит исключение из партии и института, факультет бурлит. Здесь автор обрывает повествование. Чем может кончиться дело Митясова, читателю предоставлена возможность судить самому — в зависимости от его жизненного опыта.
Но вот еще на что, наверное, стоит обратить внимание. Бывают же такие поразительные совпадения: Некрасов персональным делом Митясова словно бы напророчил себе самому будущие нешуточные неприятности, и даже не одно у него было персональное дело, и хорошо известно, как и чем они кончались…
Появившаяся затем маленькая повесть «Кира Георгиевна» — тоже о возвращении. Но не о возвращении с фронта, как в предыдущей повести, а из лагеря и ссылки, куда один из его героев этой книги Вадим Петрович, тогда молодой поэт, угодил почти двадцать лет назад. Эта кровавая мясорубка тюрем и лагерей была одним из самых страшных преступлений советского строя, трагедией, исковеркавшей жизнь миллионов людей. Некрасов занялся этой закрытой, долгие годы запретной темой еще до того, как был напечатан «Один день Ивана Денисовича» Александра Солженицына (книга эта потрясла Некрасова), сочинены Александром Галичем знаменитые «Облака». Однако «Кира Георгиевна» не принадлежит к «лагерной литературе» (как ее позднее, после появления повести Солженицына, стали называть), лагерное прошлое героя остается за кадром. Некрасов сосредоточен на духовных последствиях воцарившегося в стране тоталитарно-лагерного режима, который был губителен и за пределами огражденного колючей проволокой пространства.