Меж тем к позднему лету вовсе испакостились отношения с Мамаем. Рати, во главе с великим князем Дмитрием, ходили под Нижний стеречи татар, потом были возвращены. Потом совершилась горестная резня на Пьяне и, уже в начале зимы, ответный поход русичей на мордву…
Алексий слег Святками. У него ничего не болело, только слабость одолевала смертная. Несколько раз шла носом кровь, и крови той было уже мало. Владыка весь высох, истончал, дремал, в тонком сне воспринимая все шорохи и скрипы и тотчас открывая глаза, когда Леонтий или кто из обслуги крадучись заходил в покой. Ему все труднее и как-то ненужнее становило отбивать несносно настойчивые происки князя. Теперь, уходя в дальнюю даль, готовясь к переходу в горние выси, видел он остраненно и особенно ясно, что Митяй или подобный ему иерарх когда-нибудь обязательно победит, а с тем вместе одолеет плотяное, земное начало и Церковь Божия обмирщится, падет жертвою собины, мелких чувств и дел, зависти, чревоугодия, гордыни и злобы. Но пусть не теперь, не при нем и не по его попущению! Ведал он теперь и то, почему отрекся Сергий, и уже не судил далекого друга своего.
Они простились. Уведавши незримый иным и неслышимый призыв Алексия, Сергий пришел на Москву, к Алексию, с племянником Федором. Они сидели молча у смертного ложа владыки, потом Федор по знаку Сергия на цыпочках вышел. Они остались одни.
— Единым летом пережил я князя Ольгерда, — прошептал Алексий, и тень скорбной улыбки тронула его полумертвые уста. — Умер крещеным. Вкупе предстанем Господу! Сергие! Иное грядет! И аз уже не узрю новизн, коих, не ведаю, должно ли мне и узрети… Ты еси… В руце твоя… да не угаснет лампада!
Он говорил не то, не так, речь уже не была ему подвластна, но Сергий понимал и серьезно, молча кивнул головой. Да, он оставался едва ли не один от того смутного и, теперь яснело, великого времени, когда отчаянными усилиями немногих создавалось то, что призван он охранить и передать умножившимся другим: Святую Русь.
Он наклоняется, троекратно целует сухие, едва теплые уста и ланиты верховного пастыря Руси. Ждущим тоскующим глазам отвечает строго:
— Владыко! С миром отыди света сего! И верь, Митяй не станет наследником твоего престола!
Сергий ведает и иное, но иного не говорит умирающему, дабы не огорчать из лиха. И сверхчувствием странника, покидающего временный мир, Алексий понимает невысказанное и благодарно смежает вежды.
"До встречи!" — думают тот и другой. Там, в горних высях, где души, освобожденные от бренной плоти своей, познают друг друга, там встретятся вновь эти две души, прошедшие рука об руку тернистый путь земной заботы и славы.
Сергий еще раз, широко и неспешно, благословляет умирающего. Нить духовных забот, живая нить, без которой все земное и тварное лишь мрак и сугубое беснование плоти, теперь в его руках. И судьба земли, судьба Руси, святой и грешной, и все равно святой, ибо способной на подвиг самоотвержения — тоже. И это знает мир, лежащий окрест: бояре и смерды, духовные и миряне, это знает хищный зверь в лесу и не тронет, обойдет путника, это знает ветер, знает метель, приготовившая ему укроистую тишину под высокими елями бора и необманный путь сквозь снега… А те, кто не ведают, не чуют этого, как тот же Митяй… да ведь кабы у дьявола не было части в Русской земле, не надобно было бы и побарать его всечасно!
Но побарать гордого демона надобно всегда. И токмо в постоянстве этой борьбы жизнь и спасение наше.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Дивно! Живет семья, у которой свои удачи и горести. Старится мать, подрастает дочь, сын ходит в походы. Недавно срубили терем на пожоге, на старом месте родовом. Еще не свершены хлева, не окончен сруб амбара… Но вот в доме появляется чужой молодой мужик и уводит сестру, и весь дом переворошен, весь — дыбом, и Иван, супясь, с невольным чувством пробудившейся ревности приглядывается к темно-русому белозубому добру молодцу, что, щурясь и цыркая сквозь зубы, кинув щегольскую шапку на лоб, примеряется секирой к сосновому рудовому дереву и рубит, доканчивая угол, взглядывает с прищуром на Ваняту:
— Вздымай, што ли!
"Рубит — на загляденье. Где и выучился!" — завидует Иван.
— До столов как раз и сложим, — деловито заключает будущий зять, сплевывая на снег и вновь крепко берясь за рукоять секиры.
Проспал, проворонил Иван, когда Семен ("Сенька" сказать — еще как-то и не поворачивается язык) познакомился с Любавой. О прошлом годе еще, на Масленой, на Москве, говорит. Теперь уже и сестра признается, что ходил отай, переговаривали по-за тыном да целовались, когда бегала на качели к девкам. А нынче вот сватов прислал. И теперь с Иваном рубит амбар. И в поход на мордву, оказалось, вместях ходили, только в разных полках. А Семен-то, от Любавы наслышан, оказалось, ходил в походе, на привалах, высматривать Ивана, да не стал знакомиться: по-опасился, как, мол, взглянет? А то и сватам откажут, поди!
И теперь в доме суета, пекут и стряпают, сваренное пиво доходит в лагунах. Родичи — со двора на двор. Девки уже приходили славить. Скоро Любаве сидеть занавешенной платом, встречать гостей… Мать в новой, смолой истекающей горнице перебирает чудом спасенное родовое добро, откладывает камки, парчу, скарлат, жемчужную кику, янтари, серебряные кольца, колты и цепи, узорные новогородские выступки, цветной кожи булгарские сапожки, привезенные сыном из похода. В приданое дают добро, коня, двух коров и рабу — девку-мордовку, тоже из недавней Ивановой добычи. О приданом уже сговорено, и мать теперь пересчитывает веские новогородские гривны. Единую дочерь, дак пристойно добром наделить, не корили бы потом свекор со свекровью молодую, что бесприданницею пришла!
А Семен приходил с пряниками да и остался помочь. Деловой, хваткий мужик! Показывал даве, как надобно по-татарски рубить саблею, и тоже превзошел Ивана. Не скажешь, доброго сестра подцепила молодца!
Свекровь приходила, строгая, неулыбчивая. Хмурясь, оглядела новорубленое жило, смерила Ивана взглядом вприщур. Поджимала губы, словно бы решая, что мог сын и получше найти. После уж, за степенным застольем, все выяснив: и вельяминовское родство, и про Никиту покойного (слыхала о нем!), — смягчилась. Сами были из-под Радонежа, в родне с Фролом Беклемишем, строившим одну из каменных башен Кремни-ка. У радонежского игумена Сергия бывали не раз и тем гордились. Иван не посмел встрять в говорю, но Наталья и сама сказала, что Никита покойный и родитель Никитин, Мишук Федоров, тоже рубили Кремник, еще тот, прежний, дубовый. Свекор тоже приезжал, хозяйственно, как своего, обозрел Ивана. Ражий был мужик, высокий — и тоже вприщур. Верно, с сыном баяли не по раз, сомневались, не продешевил ли тот, посватавшись к Федоровым?
Наталья — Иван залюбовался матерью — будущего свекра встретила царственно, слова остудного не говоря, повадою, взглядом осадила. И тот помягчел, сдобрел, расхмылил, а и невеста, видать, приглянулась ему!
Иван глядел ревниво, как Любава, чуть вздымая подбородок, гордонедоступно идет перед будущим свекром по горнице, "себя несет" — "перед старыми людьми пройду белыми грудьми" — отколе только и выучилась таковой проходочке!
А нынче с матерью примеряют наряды.
— Ванята! — зовет мать. — Поглянь!
Любава стоит в парче и жемчугах, струится зеленый шелк в серебряных тканых узорах, примеряет беличий коротель, крытый вишневым бархатом (и по бархату — золотые травы), поворачивается, проходит. Полыхает румянец, частая завеса жемчужных нитей доходит до глаз. В этом наряде будет выходить перед столы. Концы красных выступок словно вспыхивают, выглядывая из-под долгого подола. Переливается шелк, жарко горят серебро и каменья, рассыпанные по груди. Пышные палевые рукава хрусткого шелку схвачены у запястий парчовою оторочкой, вышитой мелким жемчугом. Хороша! Иван и то по-новому глядит на сестру, не замечал вроде, какая она красавица. Теперь кинулись в очи и нежный обвод чуть удлиненного, как у матери, лица, жарко полыхающего румянцем, и соболиные темные брови, и взгляд сверкающий, нестерпимо яркий, весь в ожидании чуда — только бы донести, не расплескать, не истратить дуром и попусту до свадебного стола, до постели, до первой ночи супружеской!