Все это трудно и понять, и принять, полагая, что не был же все-таки Василий круглым дураком, да и предателем своей собственной отчины быть не мог! И куда смотрели бояре московские? И ежели бы… Но о "ежели бы", о том, что произошло четыре года спустя, не ведали, да и догадывать в ту пору еще не могли ни Витовт, ни Василий Дмитрии, ни боярская Дума московская.
Непонятно! Неужели и те вершители судеб народных были способны, как нынешние, продавать отчизну свою ради эфемерных лукавых обещаний ровно ничего не стоящих в дипломатической борьбе Востока с Западом, ради — стыдно сказать — жениных покоров и просьб, перемежаемых супружескими ласками? Быть может, и так! Хотя нет, все же не так! Бежать в Литву, утягивая за собою казну своего княжества, Василий попросту не мог. Да и отрекаться от православия — тоже. То и спасло. Хотя, пожалуй, без Едигея не спасло бы и это!
Но — начнем по порядку, по ряду, как говорили наши пращуры.
Однако есть одно противоречие, весьма часто повторяемое в истории государств и государей, когда интересы династии начинают рассматриваться как нечто более важное, чем интересы нации. К чему это приводит, достаточно показала история императорского Рима, Византии или история европейских государств, где примеров державного "семейственного" передела границ хватало с избытком, но хватало и катастроф, когда уставшие терпеть самоуправства государя граждане подымались на борьбу с ним и являлись Вильгельмы Телли, Жанны д’Арк, Яны Жижки, да и нашего Минина с Пожарским не забудем при том! Частный произвол венценосца, столь страшно проявившийся в опричной диктатуре Грозного, привел в XVI–XVII веках к грандиозному падению культуры общества, польской интервенции и крестьянской войне, но в исходе XIV столетия сломался о волю соборного национального начала (Василий Дмитрич уступил сопротивлению Думы и посада), культура Руси продолжала развиваться, а страна расти. Ну, а гений Витовта сломался о преграду конечности человеческой жизни и бренности политической судьбы!
Гостевой встрече Василия предшествовали, разумеется, пересылы грамотами, поездки гонцов и все прочее, без чего ни один государь не может покинуть, хотя на время, пределы своего отечества.
Ехали бояре, свита, слуги — целый поезд в несколько сот душ тянулся по мартовской, уже кое-где протаявшей Смоленской дороге. Софья ехала в возке, обитом красною кожей, а изнутри волчьим мехом, и все время, оттискивая прислужницу, высовывала в окошко любопытный нос. Она была совершенно счастлива.
Василий скакал верхом, легко и прочно сидя в седле. Ордынская школа на всю жизнь приучила его к конской красивой посадке. В седле он и чувствовал себя лучше, всякую простудную хворь прогоняя бешеной скачкой коня. Трясся, проваливая в рыхлый снег, Киприанов возок. Владыка только что поставил нового епископа на Ростов, Григория, и теперь надеялся, сославшись с Витовтом, продолжить тихую войну с католиками, каковую вел всю свою жизнь в Литовском княжестве, хоть и без особого успеха, что, впрочем, приписывал, вряд ли ошибаясь, не себе, а умалению византийских василевсов и, с ними, освященного греческого православия. Ехал инок Епифаний с важным поручением к патриарху. Он будет провожать Киприана вплоть до Киева, а далее поедет один с небольшой свитой. Ехал во главе дружины Иван Федоров — с коим было уже обговорено: после княжеского гостеванья в Смоленске он провожает Киприана в Киев, а далее сопровождает русское духовное посольство в Константинополь… Едет, поглядывая по сторонам, следя, как розовеют березки на голубом весеннем снегу, и вспоминает, как в последний вечер сидел, не вздувая огня, в обнимку с сыном, Ванятою, и сказывал ему вполголоса о Вечном городе, о храме Софии, о тамошних базарах, о неоглядном великолепии столицы православия, ныне едва не захваченной турками, сказывал, ероша мягкие детские волосы на макушке сына, а тот, прижавшись к отцу, жадно внимал и только потом вопросил, подымая очи:
— А я когда-нито поеду туда?
— Поедешь и ты! — отвечал Иван. — Вот вырасти! По церковным делам али княжеским, а придет и тебе побывать тамо!
И они замолкают оба, сидят. И когда Иван уже засыпает, натянув на себя курчавый ордынский тулуп, сын прилезает к нему, молча суется под руку, просит:
— Возвращайся скорее! — вместо того, чтобы попросить взять его с собой, что, понимает уже, не можно никак.
— Бабу береги! — наставляет Иван. — Она печальница за вас обоих!
Литовские разъезды встречают поезд великого князя Владимирского невдали от города. Василия окружает иноземная, в литых панцирях, дружина, и ему, мгновением, становит зябко: а ну как Витовт задумал содеять с ним то же самое, что и с князьями смоленскими? Впрочем, брату Юрию и Владимиру Андреичу даны крепкие наказы на случай всякой ратной пакости от Литвы.
В городе бьют колокола. Выстроенная почетная стража встречает их музыкой. Высыпавшие по-за ворота горожане орут и машут платками. Рады ли они тому, что достались Литве?!
Город лепится по днепровским кручам. Мощные прясла стен сбегают к самой воде. Городские хоромы крыты соломой и дранью. Близят терема княжеского города. Близят упоительно взлетающие ввысь ребристые тела гордых смоленских каменных храмов, стремительно легких, совсем иных, чем владимирское, властно и тяжело оседлавшие землю… Но смотреть и сравнивать некогда. Гром литавр, пронзительные голоса дудок, теснящееся многолюдье, бояре в узорных опашнях и, наконец, сам Витовт на белом танцующем коне, весь золотой и алый, протягивающий отверстую длань в сторону Василия. Они одновременно соскакивают с коней, целуются. Софья, вприпрыжку, выскакивает из возка, приникает к отцу…
"Привезла!" — вспыхивает мгновенной досадой в мозгу Василия, ревниво углядевшего сразу, что они, отец с дочерью, двое, а он перед ними — один. Раздувая ноздри, нарочито не глядя на Софью, Василий идет по раскатанному ковру, подымается по ступеням терема… И будет все как надобно: служба, пир, столы, уставленные рыбным изобилием (пост еще не кончен, Пасха в этом году второго апреля), латынский прелат, тактично старающийся не лезть на глаза русскому князю, толкотня, духота, бесконечные здравицы, масса питий — Витовт явно не ведает меры ни в чем, — наконец опочивальня и сон, тяжелый, с перееда и с множества выпитого им меда и фряжского красного вина. Софья (они спят весь Великий пост врозь) заходит к нему попрощаться перед сном. Василий хмур, пьян и зол. Он целует жену в щеку и, не желая более слушать ничего, отсылает ее от себя. Все сложные переговоры с литвином — на завтра!
Соня уходит. А он лежит и не спит, не может уснуть. Зачем он приехал сюда? Чего хочет от Витовта? Вернее, Витовт от него! Встать, нынче же, сесть на коня и ускакать. Пока не поздно. Пока окончательно не окрутил его тесть с доченькой своею… Встать… Сесть на коня…
Он спит беспокойно, вскидываясь. Ему мнится, что он снова в Орде и скоро взойдут татары, дабы подвести под руки к хану Тохтамышу, который отчего-то гневает на него и грозится убить… Под утро просыпается, жадно пьет кислый квас, засыпает снова… И от него, даже помыслить страшно, от него одного зависит судьба страны!
А Софья, воротясь от Василия, проходит в палату к отцу. Вновь кидается в родительские объятия.
— Тяжело тебе? — вопрошает заботно Витовт. Она кивает молча, спрятав лицо у него на груди, потом отстраняется, смотрит, отвердев взором (она уже не та девочка, что он некогда провожал в Русь, изменились и походка, и стан, налились плечи женскою силой, и в глазах неведомая прежде твердота).
— Порою! — отвечает.
— Любит он тебя? — спрашивает Витовт, дрогнув щекой.
— Любит, — отвечает Софья.
— Весь в твоей воле? — уточняет отец.
— Не ведаю! — возражает она. — Порою блазнит, что весь, а порою… В латинскую веру его не можно склонить! Батюшка! — вопрошает она, подумав. — А почему бы тебе самому не перейти в православие?
Витовт глядит на нее с прищуром, взвешивает: в чем-то дочерь права, его подданные в большинстве схизматики… И все же…