— А ты убежал почто? Не заправилось у Джехангира? — посмеиваясь, спрашивал Бек-Ярык.
— На родину захотелось! — смуро, отворачивая взгляд, отмолвил Васька. — Дай…
— Убил кого? — Бек-Ярык впервые вперил в него твердый, уже без улыбки, взгляд, и у Васьки неволею по спине поползли тревожные мураши.
Не любивший хвастать своими подвигами, он с неохотою поведал ог-лану о своем спасении (умолчавши только, от какого-то почти религиозного страха, о русской девке-полонянке), о том, как у второго из догонявших его всадников споткнулся конь, — то только и спасло!
— Етого-то я срубил, ну а со вторым, с пешим, сладить стало нетрудно…
— Сказывал о том кому? — полюбопытничал оглан.
— Не! — отмотнул головою Васька. — Зачем? Жив остался, да и то ладно!
— Ты, передавали, и на Кондурче ратился? — продолжал вопрошать Бек-Ярык. — Жену увели, баешь?
Васька молча кивнул головой, отводя глаза. Помолчавши, добавил глухо:
— Мы, быват, почти прорвались, нать было заворотить да ударить по тылам, ан все поскакали в степь…
Он сжал зубы, скулы обострились, и Бек-Ярык, заметив, вновь ус-мехнул, понимая и то, о чем Васька не восхотел говорить.
— На Тимура идем! — сказал, помедлив, Бек-Ярык. — Вручаю тебе сотню воинов, сдюжишь?
Будь то до Кондурчи, Васька стал бы плясать от радости. Тут же он лишь бледно усмехнул, дернув щекой:
— Не первая зима на волка!
Ответил, все еще не веря, что Бек-Ярык не шутит с ним. Но Бек не шутил.
Скоро Васька получил и сотню, и ратную справу, и скотинное стадо, пристойное сотнику (пару верблюдов для перекочевок, табун лошадей, несколько быков с коровами, юрту и отару овец). За дело, хоть и не было прежней радости, взялся въедливо, работа отвлекала от прежних тяжелых дум. Лично, не доверяя десятским, перебрал всех, придирчиво проверив каждого воина, осмотрел ратную справу да как владеют оружием, переменил двоих десятских, после чего остальные начали слушать Ваську беспрекословно, и надеялся, со временем, сделать свою сотню если не лучшей, то одной из лучших в тумене Бек-Ярыка… Как уже и объявили сбор, и заотправлялись в поход. Впрочем, его молодцы уже и теперь выглядели неплохо. Васька, сам не замечая того, ожил, воскрес, начинал зачастую насвистывать себе под нос. Дома торопливо ел (многодетная татарка готовила ему теперь даже с некоторым страхом и подавала неизменно первому, минуя супруга). От предложений ожениться вновь Васька попросту отмахивался, иногда прибавляя: "Вот воротим из похода, тогда!"
После Фатимы ему зазорно казало брать иную жену в дом и в постель, а уставал так, что к вечеру лишь бы унырнуть в кошмы, никакой и жонки не надобно…
И креста, что продолжал носить на груди, ему теперь не приходило прятать: в Тохтамышевом войске, не то что у Тимура, не зазорно было служить и христианину.
Разумеется, что такое Тимур, он знал лучше других. Потому и сотню свою готовил с такою заботой. Бек-Ярык, проверяя и строжа воинов, неизменно оставался доволен своим новым сотником, и это, помимо всего прочего, льстило Васькину самолюбию.
Так оно и шло. И подошло. И двинулись. Заскрипели колеса арб, заблеяла, замычала угоняемая скотина. Ржали кони, пыль подымалась в небеса словно туман. От пыли першило в горле, и порою становило трудно дышать. "От войска под войском не видно земли, и войска не видно в подъятой пыли". Шли к предгорьям Кавказа. В полках передавали слух, что хан договорился с грузинским царем и препоны им на Кавказе не будет.
— Там на правой руке, как пойдем, все горы и горы. Так и синеют вершинами. А на вершинах снег. Одни орлы и гнездятся. А по левой руке — море Хвалынское. И огнепоклонники живут. Какой-то у их огонь из земли выходит, вечный, одним словом. Тому огню и молятся. А еще ихние дервиши, ну, святые, и по обету, и так… Приходят, одну руку подымут, так и держат годами, пока не отсохнет. Отсохнет, вторую подымут. Тут уж ежели кто покормит, дак еще поживут сколь-нито, а то так и умирают у ихнего огня… Лягут и лежат, глазами-то хлопают, а уже и не бают ничего…
Васька выслушивал подобные рассказы молча. Прикидывал на себя. Он бы такого, все одно, не смог совершить, хоть и был недавно совсем близок к смерти. И в Хорезме не видал таких. "Древняя у их вера! — думал. — Когда-то ведь и у нас поклоняли огню!"
Текла степь. Глухо топотала конница. Тяжко брели стада живого корма, постепенно уменьшаясь в числе, не столько съедаемые воинами, сколько гибнущие от тягот этого непрерывного, изматывающего даже конного воина движения. Ратники спали на земле, на кошмах, завернувшись в халаты, прикрываясь попонами. Васька обходил свои десятки (в сотне до полного состава не хватало двадцати трех воинов), сам осматривал копыта коней и ратную справу. Засыпал последним, первым подымался с земли. Пока было тепло, не расставляли шатров, почасту не разводили и огня. Ложились, пожевав холодного мяса с куском сухой лепешки да запивши кумысом из кожаного бурдюка. Впереди были Азербайджан, Арран, Шираз, обильный едой, вином и красивыми тамошними девками, и воины, дожевывая сухой, почти превратившийся в камень хлеб, мечтали о грядущих богатствах и изобилии.
О Тимуре почти не говорили. Верно, из какого-то суеверия. Тем паче что думали о нем все. Хотя и то блазнило: идут нынче большим войском, готовые к бою, как не победить, ежели побеждали всегда! О неудачах в Мавераннахре и Хорезме, о гибельном сражении на Кондурче старались не думать. Говорилось же только об одном: хромого Тимура пора наконец проучить!
Черная южная ночь опускалась на землю. Дремали кони. Обессиленные, ложились в сухую траву стада. Подымая голову, Васька видел на едва бледнеющей полосе окоема игольчатые очерки своих сторожевых, что дремали, опершись о копья. Окликал кого-нито из них, убеждаясь, что все в порядке, снова валился в сон.
Прошлою ночью он обнаружил непорядню в сотне. Рахим, старый седоусый воин, шептался всю ночь с Бахиром, мальчишкой, уединившись с ним и накрывшись одной попоной. Васька не понимал этих отношений, нередких в кочующем войске, хотя и знал о них. Но для себя самого вовсе не понимал мужской любви. Неинтересно было. И тут беспокоился лишь об одном: как будут себя вести тот и другой после бессонных утех назавтра в строю? Ожидать боевых сшибок приходило ежеден. Уже показались горы, синеющие на окоеме, подобно облакам, в своей неправдоподобной, неживой красоте, и оттуда, из-за гор, могла высыпаться любая вооруженная ватага горцев, для коих ихний договор с грузинским царем мало что значил. Горы восставали на утренней заре, приближались и росли с каждым дневным переходом, и Васька все строже одергивал своих воинов, не позволяя им ни удаляться, ни выезжать из строя. Ворчали, видя, как иные привозят добычу и даже берут полоняников в при-путных селениях, ворчали, но подчинялись. Васька не бил, только глядел тяжело, но чуялось: может и убить. Власть на то у него, как у сотника, была. Укрощал, а самому думалось: ну пограбят, ну наберут девок, узорной ковани, оружия… Захватят скотину, которую все одно до дому будет не довести, а потом? Возвратятся к той же прежней юрте, к баранам, что нынче пасет жена, пока мужик в походе, и вряд ли она так уж будет рада приведенной им из чужой земли пленнице! Те же встретят его черномазые дети, коим, ежели будет удача в бою, купит батька по новому халату да по расшитой золотом тюбетейке, которая в скором времени потускнеет и покроется пылью, вечною пылью татарских кочевий…
Проучить Тимура важно для знати, мечтающей о богатствах и власти, но уж не для этих вот воинов-пастухов, что будут терять свои головы в бою с гулямами Железного Хромца. И сколько у них (и осталась ли?) той самой степной гордости победителей полумира! А у него самого? Он вспоминал свою службу на берегах Джайхуна и чувствовал только одно: как ни повернет удача ратная, но назад, в войско Тимура, он не хочет! Тем менее хочет сидеть на цепи в земляной яме. "За это и драться? За это и буду драться!" — ответил сам себе. За Фатиму, за погибших детей… Война рождает войну. Муки и плен взывают к отмщению. А груды драгоценностей, шелка и парча — даже ему, сотнику, вряд ли что перепадет из всего этого! Васька тяжело ворочал головой, вставал, пьяный со сна, обходил стан своей сотни: не уснула ли сторожа, не ушли ли стреноженные кони? Покряхтев, ложился вновь подремать до зари.