Руки и ноги тряслись. Они ели, сидя на церковном пороге, рвали руками сушеную рыбу, жевали хлеб, пили квас и молчали, бросая друг другу слово-два. Ночная работа сплотила паче долгих лет дружбы. И только уже утоливши первый голод и взглядывая на темную громаду княжеских теремов, кто-то из пред сед ящих выдохнул:
— Великая княгиня во гради!
— Недавно и опросталась… — отозвался другой.
У многих были женки, и здесь, в городе, и в деревнях, отданных нынче без бою ворогу, и не одна, наверно, недавно "опросталась" и кормила сейчас грудью попискивающего, сопящего малыша, с тревогою слушая, не топочут ли уже копыта татарской безжалостной конницы? И все же общая мысль была о ней, о княгине, словно в ней одной сошлись судьбы всех женок Московской земли. Так люди какого-нибудь древнего племени в час беды выносят из огня и сражения своего вождя, его жен и детей, веря, что, пока предводитель с ними, будет жив и народ, сколько бы он ни потерял жизней в смертельной борьбе с врагом…
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
Зелеными светами, искрами раннего золота рождалась утренняя заря. И все было неясно еще, и неясно было решение Киприаново, когда Федорова в очередную позвали в митрополичий дворец.
Был тот краткий час перед самым рассветом, когда человеческое бедственное море, прихлынувшее в Кремник, на малый срок успокоилось и замерло. Люди спали. Спали измученные матери, прижимая к себе заснувших детей, дремали лошади и коровы. Спали, положив оружие под голову, ратные. И, пробираясь загроможденной улицей, переступая через раскинувшиеся прямо в уличной пыли тела, Иван все гадал, хватит или не хватит у нового владыки дерзновенья остаться в осаде и что тогда делать ему, Ивану? Выбираться из города, спасать своих или становиться на стены, сшибать в ров лезущих на приступ татарских богатуров? Почему-то так и представлял: хворостяные приметы, тучи стрел и шевелящиеся ратными, гнущиеся под грузом оборуженных тел многие лестницы, с напольной стороны прислоненные к пряслам и кострам Кремника, и тогда он, с багром, спихивающий или сдергивающий эти полные живою смертью ручьи, и то, как, падая вкось и вниз, лестница сперва скребет по камню, а потом быстрее, быстрее, быстрее… и падает, обрушивая друг на друга кишащий человеческий муравейник…
Но, подходя к владычным хоромам, Иван уже понял, что не будет боя. Тут теснились груженные доверху возы, стоял митрополичий, приготовленный в дорогу возок, фыркали кони, а когда узрел заплаканную Евдокию, что сенные боярыни почти волокли под руки, и княжеских детей, передаваемых с рук на руки, догадал: уезжают! И не то гнев, не то облегчение явились у него в сердце, когда понял, что ему уготована участь сопровождать в этом бегстве владычный караван.
Неожиданно где-то там, за кровлями теремов, начал громко бить колокол. И по тому, как задвигались, заспешили, задергались митрополичьи клирошане, Иван сообразил, что колокол этот — "чужой", что его не ждали и что звонят вовсе не владычные люди. Неужто вече? Ивана даже в жар бросило. Разом захотелось покинуть все и мчаться туда, на Ивановскую площадь, на голос вечевика… И бросил бы! Митрополита и бросил бы, да помешало, что тут княгиня, недавно только родившая, беспомощная, которой лишь он, Иван, да такие, как он, бывалые воины и защита, а не вся эта рясоносная свора; ныне устремляющая в безоглядный бег. Был бы жив батька Олексий! При нем и бояре ходили по струне, никоторый никакой пакости не допускал… Бросить город, тьфу!
Меж тем тяжело груженный поезд начал вытягиваться по-за владычных палат, вдоль запруженных, почти перегороженных улиц, мимо бывшего вельяминовского терема, мимо Чудова монастыря, минуя запруженную возами и народом Ивановскую площадь, мимо церквей и палат этого конца, ладя выйти к Фроловским воротам Кремника. Возы то и дело застревали. Кого-то вытаскивали прямо из-под колес. В окна владычного возка летели проклятия и камни. Федоров, коему в щеку попал ком грязи, был бледный от возмущенья и гнева: рука рвалась к сабле, а сам, сам бы разорвал сейчас трусливого митрополита, с отъездом которого порушит всяческий порядок на Москве! Толчками, совестя и матеря, двигались, вталкивались в отыненную узость Фроловской улицы и уже было проминовали, прошли, но на воротах ярились какие-то развихренно-бородатые, оттуда вниз летели камни и мат, тут уже валялась убитая кобыла и остов разбитого возка. Иван невольно глазами поискал трупы, но трупов, слава Богу, не было.
Кони вспятили, натягивая на уши хомуты. Киприан, белый как мел, неслышный в гомоне и крике, вылез из возка, подымая большой напрестольный крест, пытался стыдить.
— Шухло! Вывертень! Долбоеб поганый! — летело ему в лицо. — Гад ползучий! В дугу бы тя искривило да оземь хлопнуло! Крыса! Тухляк! Выдра вонючая!
Киприан дергал головой при каждом очередном ругательстве, словно ему на макушку выливали ушат помоев, но креста не опускал и все пытался говорить, наконец закричал криком:
— Княгиня тут! Ее пустите!
Мохнатые набежали, лезли в возы, потрошили кули. Иван пятил коня, сжимая рукоять сабли. Рубить было бессмысленно. В давке, в толпе, под остриями рогатин, под наведенными с каменного костра самострелами обнажить саблю, — значило тотчас погинуть всем. Какие-то осатаневшие бабы, нищие пихали и били клириков; золоченые церковные кубки, ярко сверкая на солнце, посыпались наземь, в пыль, а над ними тотчас свилась тугая груда неистовых тел. "Выкуп давай!" — крикнул кто-то, и это было спасением. Монахи и клирики уже сами пустоши ли возы, развертывали парчу и камки, кидали кому-то в жадные руки, не считая, кожаные кошели с серебром. С гоготом, скативши с воза, добровольные стражи ворот поставили стоймя бочку меда и тут же, выбив дно, начали черпать, кто чем — церковным ли кубком, берестяным черпаком, шапкой ал и просто горстью дорогой пахучий напиток. Один головою нырнул в бочку, лакая по-собачьи… И мимо них, мимо дерущихся, в свалке над добром смердов, под грозный набатный зык колокола за спиной, обоз владыки начал наконец втягиваться в сводчатое дуло ворот. Клирошане, возок великой княгини, у которой тоже отобрали бессовестно сундучок с многоценным княжеским серебром, наполовину опруженные возы и телеги с испуганною толпою в них разного чина и звания владычной челяди: экономы и ключники, повара, златокузнецы, изографы, многие с женами и детьми, бегущие из города вместе с митрополитом, служки и слуги, холопы и челядь, сенные боярышни княжого двора, мамки, кормилицы, княжеские златошвеи… Иван глядел, кусая губы, на это испуганное скопище людей, разом потерявших право на власть, удерживая невольную тошноту, подступавшую к горлу. И ради их он строжит старост, блюдет добро и собирает хлеб по владычным волостям? Ради этого испуганного стада? Да ведь среди тех вот дорвавшихся до княжеских сокровищ и дармовой выпивки мужиков кто-то был же и на Дону, участвовал в битве с Мамаем! Что ж теперь-то они? Или это не те, другие? Холопы, просидевшие на Москве за спинами своих бояр, уличная сволочь и рвань? Или те, кто был, да бежал на бою, обнаживши левое крыло рати? Или так искажают человека безначалие и разброд? Без князя им и себя не собрать, что ли?! И кто был мерзостнее: грабители или митрополичьи слуги, в чаяньи вырваться поскорее вон из города потакавшие грабежу?!
Возы, всполошенно тарахтя, скатывались с угора, все убыстряя и убыстряя бег. С каким-то отупением уже подумалось о возможных татарах. Запоказывайся они теперь, он бы не удивил, не прибавил и прыти коню… И только уже за городом, за Яузой, когда первые веселые березки окружили хороводом растрепанный караван, вздохнул ось опять, и вновь повеяло не мерзостью — бедой, а с тем пришла и тревога за свою судьбу в этом неверном и суматошном бегстве.
Татары, как баяли потом, явились под Москвою всего час спустя ихнего отъезда, и умедли владычный поезд еще хоть немного, всем бы им под городом угодить в полон…
Деревни, через которые проезжали они, по дороге на Радонеж, нещадно погоняя коней, были пусты. Легкокрылая молва обогнала Киприанов поезд, и жители дернули в леса. То там, то тут выбегала позабытая собака и, вываля язык, неслась им вослед.