(«Как странно! Кто-то другой, а не сам творец произносит высший суд над произведением искусства! Можно признать критические статьи Шумана, этого великого композитора, но, скажите на милость, почему так вездесущи и всесильны люди, которые только и судят других? Покажите мне их оперы, симфонии, романсы. Их нет, или они плохи! Кое-кто уверяет, что критику необязательно быть творцом, главное — чутье, знания. Пусть так. Но ведь есть среди них и такие, которые убеждены, что не теория служит музыкантам, а музыканты — теории. Подобные писаки недостойны произносить свой суд!»)
Все это Вагнер относил к венскому музыкальному критику Эдуарду Ганслику, от которого много натерпелся. В запальчивости он не желал признавать никаких действительных заслуг Ганслика.
(«Было бы очень соблазнительно назвать этого нюрнбергского писаря-метчика не Бекмессер, а Ганс Лих! Но директор театра не согласится: слишком близкое созвучие, а венского оракула Ганслика все боятся. Черт с ним, пускай писарь зовется иначе, все равно его сразу узнают!»)
Бекмессера не любили и сами мейстерзингеры. Но они терпели его тиранию: она защищала их от новых, свежих веяний, которых они страшились.
Накануне Иванова дня стало известно, что Бекмессер, который до старости не успел жениться, сватается к юной Еве Погнер, дочери ювелира. Достаточно было взглянуть на Еву, чтобы понять безрассудство этого намерения. Все юноши города вздыхали по Еве, но писарь не боялся соперников. И, когда кормилица Евы с возмущением крикнула метчику: «Эй вы, Брекекекс![161] Уж не надеетесь ли вы заманить нашу красавицу к себе в болото?» — он ответил, что если это намек на его будущую свадьбу, то упомянутая девица вполне достойна такой чести.
Сватовство писаря испугало девушку. Она обратилась за советом к почтенному Гансу Саксу, старинному другу ее отца.
Ганс Сакс был вдовец. Его жена и дети умерли от горячки более пятнадцати лет назад. С тех пор он привязался к малютке Еве, и дом ювелира Погнера стал как бы его родным домом.
В городе поговаривали, что башмачнику следовало бы жениться во второй раз, и намекали на выросшую Еву. Старик Погнер был не прочь от такого зятя. Что думал сам Ганс по этому поводу, оставалось для всех тайной.
Ева просила помочь ей. «Брекекекс» противнее смерти. Уж одно то, что ее, молоденькую девочку, он всегда называл «Погнершей», могло внушить отвращение.
Ганс Сакс еще обдумывал, что посоветовать девушке, когда в Нюрнберге появился молодой человек знатного рода, по имени Вальтер Штольцинг. Что привело его туда? По его словам, любовь к пению. Возможно. Но была и другая причина: встреча и знакомство с Евой Погнер. Кажется, он уже успел объяснить ей свои чувства и получить ответ.
Но всякий, кто пожелает посвататься к дочери или сестре мейстерзингера, обязан и сам вступить в цех. Вот почему молодой Вальтер захотел участвовать в состязании. Он стал расспрашивать об условиях — они ошеломили его. Сколько тонов нужно было знать! Тон «щегленка», «теленка», «блестящей дратвы», «усопшей росомахи» — где их упомнить! У него были свои тоны: весны, любви, юности… Он решил все-таки участвовать в состязании и петь так, как бог на душу положит.
Но он не знал метчика Бекмессера. А тот, разъяренный появлением нового таланта, может быть, соперника, принялся стучать своим мелком по доске где надо и где не надо. Доска уже кончилась, а Вальтер все пел. Сначала вдохновенно и горячо, а затем, разозленный придирками «мужичья», вызывающе, задорно. Мастера отвергли искусство рыцаря — все, кроме одного, Ганса Сакса.
Узнав о любви Евы к юному рыцарю, он опечалился, но ненадолго. Если в его сердце иногда возгоралась надежда, то тут же гасла. Благоразумный наставник и поэт хорошо знал легенду о Тристане и Изольде, и участь короля Марка не прельщала его… Теперь он решил во что бы то ни стало помочь приезжему рыцарю.
Песня Вальтера долго звучала у него в ушах. Давно прошедшее встало перед башмачником. Он вспомнил, как впервые появился среди мастеров со своей песней. Он был таким же смелым, таким же сорвиголовой, как Вальтер. Только надменности в нем не было, как в этом графском сыне.
Покачав головой, он снова принялся за работу. Не изобрести ли новый, «осенний» тон? И назвать его: «Напев тщетных мечтаний». Да, собственная молодость не повторяется, но ты узнаёшь ее в других.
Настала ночь. Так как Вальтер не попал в цех мастеров и не мог поэтому получить руку Евы, он уговорил ее бежать с ним. Влюбленные стояли под липой и никак не могли уйти из города; невзирая на позднюю пору, на улице все время толклись люди: ученики Сакса расходились по домам, ночной сторож ходил взад и вперед, громко трубя в свой нелепый рог.
Ева успела на всякий случай переодеться в платье своей кормилицы. Сама кормилица, Магдалена, напялив на себя одежду тоненькой Евы, стояла наверху у окна. Это чтобы отвести глаза Бекмессеру, который предупреждал, что явится к полуночи и споет серенаду будущей невесте. Вот он идет, чучело, разряженный, с лютней в руках.
Ганс Сакс все это видел: и влюбленных, притаившихся под липой, и переодетую кормилицу, и Бекмессера с его лютней. Забавная мысль пришла ему в голову. Он уселся у окна своего дома и, вооружившись сапожным молотком, принялся за работу. Громко ударяя по колодке, он затянул песню. И стук молотка ритмично подчеркивал ударения на слогах.
(«Да, это большое наслаждение — сплетать воедино разные голоса, разные положения. Вальтер успокаивает испуганную Евхен, кормилица смеется над метчиком — дуралей Бекмессер и впрямь смешон со своей серенадой. Ганс Сакс добродушно весел — недурной получится квинтет. Погодите, то ли еще будет!»)
Бекмессер возмутился, услыхав пение Сакса. Но тот спокойно объяснил ему, что иначе нельзя: срочный заказ, а он привык за работой петь. И, наконец, если одним можно распевать серенады, то и другие могут позволить себе невинную песенку.
Бекмессер растерялся: нельзя петь серенаду при таком заглушающем аккомпанементе. Но нельзя и уйти: «Погнерша» стоит у окна и — он уверен в этом! — ждет его признаний. Он решил остаться.
Но так как удары молотка и голос башмачника раздавались все громче, Бекмессеру пришлось не петь, а кричать. От досады и ярости он охрип. Заткнув уши и засунув лютню под мышку, он выкрикивал свои любовные куплеты. Не раз, прервав пение, он просил Сакса «не орать столь убийственно». Он угрожал, замахиваясь лютней, и снова принимался петь, стараясь придать голосу нежность, потому что мнимая Евхен все еще стояла у окна. Но — увы! — серенада никак не могла быть услышана при дьявольском стуке башмачника, которому приспичило работать ночью да еще во всю глотку распевать!
Долго продолжался поединок. Весело и звонко раздавалась песня Сакса, ослиным ревом оглашал Бекмессер ночную улицу. Он не умел изобретать мелодии, а заученные тоны забыл. Невольно подражая напевам Сакса, но не в силах правильно уловить их, Бекмессер искажал их нещадно. Он уже не думал о нежном пении, о сладкоголосии и только старался перекричать Сакса. Но, несмотря на то что Ганс не кричал, а только пел, рев Бекмессера терялся. К тому же Ганс успел сообщить незадачливому «Брекекексу», что удары молотка по колодке приносят пользу и искусству: стуком он отмечает ошибки певца.
Легко быть метчиком самому, но каково петь, зная, что отмечают твои собственные промахи! Бекмессер вздрагивал от каждого стука — это не улучшало пения. Принимаясь за второй башмак, Ганс объявил, что к утру, вероятно, кончит работу. К утру! Он был свеж и бодр, а Бекмессер уже выбился из сил.
«Прекрасную Еву
Я всей душой зову», —
надрывался он, делая неправильные ударения. Сакс подчинял его своим размерам. Третий куплет они пропели также одновременно: Сакс — торжествуя, Бекмессер — неистовствуя.
(«Стоп! Такой прием уже встречался. У Листа в „Фауст-симфонии“.