— По-моему, не так уж скверно.
— Да я не о себе говорю, а об искусстве!
— Значит, ты лишь ради искусства хочешь участвовать в революции? Оригинальный повод!
— Зато сильный.
— Но достаточно ли прочный?
— Будь спокоен.
— Что ж, приветствую тебя, музыкант!
— А ты не музыкант?
— Нет! — горячо отзывался Реккель. — Теперь нет. Для меня счастье народа дороже музыки. А для тебя музыка дороже.
— Пусть так! Но ведь одно с другим связано.
— Слава богу, что ты это понял!..
Но, что бы ни говорил Реккель и что бы ни думали другие, когда настало время, они могли убедиться в безумной отваге Рихарда. Я видел его на баррикадах. К войскам обращался он с воззванием бросить оружие и стать на сторону восставших… Вы видели башню на окраине Дрездена? Там в дни восстания стоял Вагнер, наблюдая ход боев. И оттуда сообщал о них повстанцам, которые в нужную минуту должны были броситься на помощь товарищам. Двое суток стоял он там наверху и не сошел даже тогда, когда его обнаружили внизу. Друзья стащили его силой.
Помню, как на заре двенадцатого мая[150] я возвращался домой после свадьбы приятеля. Город уже пробуждался. Прохожие показались на улице. Из переулка на площадь шагнул полицейский. Неспроста его вынесло в столь ранний час. И, представьте, на этой самой площади я вижу Вагнера. Он стоит у большого столба, где висят театральные афиши, и наклеивает листовки с самым беспечным видом.
Ноги у меня приросли к земле. Столб был большой и круглый. Полицейский еще не мог видеть Вагнера, но лишь одна-две минуты отделяли нас от этого.
— Ты с ума сошел! — прошипел я, проходя мимо. — Он сейчас приблизится!
— Еще одну! — весело сказал Вагнер и пришлепнул воззвание. — Разве я не имею права рассматривать афишу? Как музыкант, я интересуюсь театральными объявлениями.
— Прекрати сию минуту, пока не поздно!
— Последнюю! — ответил он. Да еще закинул голову, чтобы полюбоваться своей работой.
Я отошел в тревоге.
Через минуту он присоединился ко мне.
— Можешь не оглядываться, — сказал он. — Этот тип внимательно изучает прокламацию. Пусть просвещается. А я чист!
И он показал мне пустые руки.
— Хейза! — произнес он вполголоса, но с большим торжеством.
И знаете, мне показалось тогда, что именно это сознание смертельной опасности, это расклеивание воззваний перед носом у полиции, этот безумный риск и доставлял ему особенную радость. Мальчишество! Реккель был прав.
Но в дальнейшем, как выяснилось, Вагнер умел здорово соблюдать конспирацию.
Теперь о нем говорят много дурного: обласкан королем, принимает его благодеяния, пишет в газетах какую-то ерунду. Скажу вам: это меня не пугает. Короля я знаю: взбалмошный, а может быть, даже безумный. Его милость может только повредить. Статейки Вагнера я не читал, не так у меня голова устроена, чтобы в них разобраться, но я думаю, что он не верит в свои газетные писания. Он верит только в музыку.
Знаете ли вы сказку о заколдованном силаче? Он был заключен в магический круг и только здесь мог развернуть свою силу. Но вне этого круга становился слаб, как ребенок; я думаю, таков и Вагнер.
Открою вам один секрет, я это недавно понял. Я не смею сравнивать себя с таким гигантом, как Вагнер, но, мне кажется, мы с ним на одних дрожжах замешаны, только он гораздо щедрее и пышнее. Он заколдован искусством. В этом магическом кругу он и мыслитель, и гений, и все, что хотите, а вне этой черты беспомощен и слаб. Как только принимается словесно рассуждать о судьбах мира, об устройстве общества, он становится дилетантом, и довольно жалким. Это бывает, уверяю вас!
Но вы говорите, что и в самой музыке он свернул не на ту дорожку? Раньше, мол, в «Кольце Нибелунга» главным героем был свободолюбивый Зигфрид, а потом стал разочарованный, во всем сомневающийся Вотан? [151] Пусть даже так: Вотан. Но не Альберих[152], не король нибелунгов, не враг человечества — вот что важно: бог, а не подземный гад!
А Зигфрида он не предал. Зигфрид остался таким же благородным, как был. Только его смерть была напрасна — не принесла победы людям. Кончилось не так, как было задумано. Вагнер стал пессимистом. Этого я не отрицаю. Хотя, с другой стороны, советую вам послушать его новую оперу о нюрнбергских мастерах пения…
Когда я слышу дурное о Вагнере, мне вспоминается одно его письмо. Во время своего изгнания он писал в тюрьму друзьям — Реккелю и Бакунину. Письмо не дошло по адресу, но, к счастью, не попало и в руки тюремщику. Оно вернулось обратно. Вагнер показал мне его, когда я был у него в Мюнхене.
К сожалению, моя память в последние годы сильно ослабела. Зрительной я никогда не отличался, только слуховой. Поэтому я не могу прочитать вам это письмо наизусть. Но, уверяю вас, дурной человек неспособен написать те горячие, братские слова, которые я прочитал. Они меня глубока тронули.
Но есть и более сильные доказательства. Если слов я не помню больше, то моя музыкальная память осталась при мне. И я обращаюсь к музыке. Я пою своим уже потерянным голосом партии Риенци, Тангейзера, Тристана, пою «Ковку меча», либо, закрыв глаза, воспроизвожу мысленно целые страницы партитур Вагнера. И я продолжаю верить в моего друга.
Простите, если я нескладно выразил свои чувства. Если бы я мог не говорить с вами, а только петь и играть, вы скорее поверили бы мне. Но я утешаю себя тем, что эти сильнейшие доказательства существуют. Я надеюсь на потомков: они во многом разберутся и отбросят всю шелуху. А музыка останется.
Дорога Тристана
1859 год
1
Молодой человек и юная женщина — Ганс Бюлов и Козима — отпустили лодочника. Они остановились у палаццо дожей, но решили не осматривать его. Было уже поздно; они засиделись у Вагнера: пришли к нему, чтобы передать привет от Листа, и просидели несколько часов. Бюлов предупредил, что если попадешь к Вагнеру, то не скоро уйдешь. Так и произошло. Вагнер был в ударе, много играл и пел. Козима несколько раз вскакивала с восклицанием: «Ах, уже пора!» — и снова садилась.
— Надо сказать, наше итальянское путешествие проходит довольно удачно, — сказал Ганс Бюлов.
Козима поморщилась. Какой дотошный! Она ведь знает, что они в Италии. Не проще ли было сказать: «Наше путешествие проходит довольно удачно», или даже: «Путешествие проходит удачно…» Но Ганс любит точность, пунктуальность. Через два дня после их свадьбы он сказал отцу Козимы:
— Жена просит передать вам привет. Она скоро придет.
Отец широко открыл глаза:
— Какая жена?
— Моя, — серьезно ответил Ганс.
— И ты полагаешь, я незнаком с ней?
Лист смеялся до слез, рассказывая об этом Козиме.
— Я уж подумал, что он успел жениться на другой!
… Венецианский вечер плывет над лагуной. Так, кажется, пишется в книгах? Ганс поднял глаза к небу и вздохнул.
Сейчас скажет: «Как много звезд! И это всё — миры!»
Нет, он молчит. Слава богу.
— Посидим здесь, — сказала Козима. — Вечер на редкость теплый.
— Как много звезд… — начал Бюлов.
— … и это всё миры.
— Что ты сказала?
— Ничего… Не находишь ли ты, что Вагнер слишком самонадеян?
— Такие слова неприменимы к Вагнеру.
— Почему?
— Потому что к нему нельзя подходить с обычной меркой.
— Все-таки он влюблен в себя. И все время позирует. Когда я шесть лет назад увидала его впервые, он показался мне прежде всего актером, комедиантом. Я была девчонкой тогда, но поняла.
— Тебе было шестнадцать лет, — мечтательно сказал Ганс.
«Быстро сосчитал», — подумала Козима.
— А ему сорок. Он ведь на два года моложе твоего отца. А теперь ему сорок шесть.