Наборщик жил на окраине городка, над крышами которого вздымались синеющие вдали хребты Родоп. Каждое утро, выходя из дому, он видел их иными: на заре они казались легкими и бесплотными, с шероховатостями, напоминавшими корку хлеба, который он перед уходом убрал со стола, а когда на них ложилась широкая тень тучи или сумрак надвигающегося дождя, они походили на расшатанные в основании каменные громады, готовые в любое мгновенье обрушиться на город.
Но горами наборщик любовался только по утрам, потому что в остальное время у него не было ни минуты свободной.
Днем к далеким хребтам обращался взгляд его трехлетнего сына. Он наблюдал за движением теней, за переливами цветов. Это занятие успокаивало больного мальчика и хоть немного разнообразило монотонные будни в старом доме.
Мальчик таял день ото дня. Кожа на его лице серела, локти заострились, одежда болталась на плечах, как на вешалке. И только его зеленые, похожие на отцовские, глаза оставались веселыми. Они провожали пчелу, чье жужжанье колебало цветы герани, или следили за дождем, что стекал по стеклу, смывая отраженное в нем лицо мальчика, которое потом проступало вновь.
Мальчик не знал, что на земле есть смерть, безвозвратное исчезновение, забвение. Душа его, несмотря на немощное тело, бодрая и неукротимая, спешила насладиться всем, что открывало ей окно, вобрать в себя трепет крыльев всех этих ласточек, жаворонков, бабочек, потому что в тяжелый час без них ей было не обойтись…
В тяжелый час Йовчо едва успел на работу к обеду. С трудом стянул с себя мокрый пиджак, и Мартин, заметив, что наборщик плачет, понял, что случилось. Плечи Йовчо сотрясались от рыданий, синие губы прыгали, и, к°гда он переводил дыхание, Мартин слышал, как со свистом вылетает воздух между зубами, разъеденными свинцом.
— Ступай домой. — Мартин положил руку на плечо наборщика и ощутил, как боль чужого страдания пронзила все его тело.
Наборщик ничего не ответил. Ощупью нашел букву, выронил ее, взял другую, потом наклонился над реалом, чтобы прочитать набранную строку. Так, поливая слезами свинцовые брусочки, он проработал до самого вечера.
Потом, когда уже все было в прошлом и только мерные удары старой «американки», раздававшиеся при каждом оттиске, напоминали о звоне погребального колокола на окраине городка, Мартин все раздумывал над тем, почему наборщик, у которого было еще двое здоровых, крепких детей, так горевал по этому безнадежно больному, чью смерть каждый разумный человек воспринял бы как избавление. Молод был тогда Мартин и объяснял. это самым простым — отцовской любовью. Он не ведал тогда, что это чувство лишь тонкий пласт, подобный свинцовому налету, покрывавшему все предметы в типографии. Под ним таилась настоящая, большая боль — боль от того, что ты потерял существо, о котором не осталось никаких воспоминаний.
Что вспомнит наборщик о своем сыне: что, когда ему было два года, он болел коклюшем и его поили молоком ослицы и что однажды, делая свои первые шаги, он разбил чашку. Других событий в его жизни не было…
Эти два воспоминания поблекнут, сотрутся из памяти наборщика, и тогда мальчик, так внимательно следивший 8а полетом пчелы, исчезнет навсегда. Не было у него бесчисленных переживаний, которыми обременены взрослые, этих спасательных кругов над водоворотом забвения.
Не рассудком, а сердцем понимал наборщик эту драму. И слезы смывали пыль со свинцовых букв, а дыхание вырывалось со свистом сквозь прогнившие зубы, словно дышал раненный в грудь навылет…
Отправляясь в путь, человек надеется сбросить с плеч груз забот, избавиться от всего, что его мучило и угнетало. Ему кажется, что деревья, мелькающие за окном автобуса или поезда, стирают ветвями с оконного стекла не только его отражение, но и мысли о житейских невзгодах, да мало ли еще о чем. Стук колес заглушает летящие вслед за путником голоса, которые отстают и превращаются в облачко или одинокое деревце у дороги. А человек, откинувшись на спинку сиденья, смотрит сквозь сигаретный дым на пейзаж. И краски, приглушенные предрассветной дымкой, успокаивают его душу.
Путник и не подозревает, что в его чемодан — через замочную скважину или бог весть какую другую щелочку — проникло все то, от чего он думал избавиться в тот самый миг, когда вскочит на подножку автобуса или ступеньку поезда. Но эти заботы и тревоги приютились сейчас в чемодане — в складках неумело сложенных рубашек или рядом с шероховатым, как сосновая шишка, пузырьком одеколона. Едут они незримые, человек и думать о них забыл, только запыленный чемодан, который он несет в гостиницу, кажется ему слишком тяжелым, хотя он вроде бы не брал с собой ничего лишнего…
Вечером он открывает чемодан, чтобы. достать чистую рубашку. Пока она, порядком измятая, лежит на диване, а за стеной в ванной слышится плеск воды, все тайные спутники на цыпочках выскальзывают из своего укрытия — пыльного, потертого на сгибах чемодана — и располагаются на постели, залезают под подушку, забираются даже на вешалку под плащ. Человек вытирает покрасневшее от горячей воды лицо взятым из дома полотенцем — вытираться гостиничным неприятно, — и запах нафталина напоминает о доме, о том, что он забыл оставить соседям деньги, чтобы они заплатили за электричество. Ощутив на двоих плечах прикосновение новой рубашки, он отгоняет мысль о деньгах и выходит прогуляться. Идет по улице, останавливается, разглядывает витрины, не подозревая о том, что под подушкой у него притаился прошлогодний сон, который заставит его, мучимого кошмаром, всю ночь метаться в широкой гостиничной кровати, а у изголовья, бледные, как привидения, будут возвышаться голые холмы родного края — словно и они тайно следовали за ним и теперь, неведомо как, вместились в тесный номер гостиницы.
«Наверно, лишь дети путешествуют беззаботно, — думал Мартин. — Они едут, чтобы открывать мир и радоваться ему так, как умеют радоваться только они. А нам, позволившим себе постареть, что делать нам? Вернуться в тот мир чистых радостей? Поздно… Остается одно: тащить свой потертый чемодан, ручка которого врезается в ладонь, и надеяться, что можно убежать от самих себя. А по ночам стараться не замечать в углу номера яркую точку, напоминающую светлячка. Думать, что на стеклянной вазе отсвет далекого окна, прекрасно зная, что это слеза, пролитая по дорогому человеку, которого ты потерял навек…»
* * *
Он не расспрашивал Златину о ее прежней жизни. Даже долгое время не интересовался тем, какая неприятность случилась у нее в тот вечер, когда они встретились на пристани. Мартин знал: у каждого человека есть свои тайны, и прикосновение к ним не всегда бывает приятно. Она сказала ему, что уже несколько лет, как рассталась с мужем. Они не разводились. Живут в одной квартире — как соседи, — каждый своими радостями и заботами. Здороваются, встречаясь по утрам в коридоре, вежливы и даже предупредительны («Почему бы мне не налить ему чаю, когда он завтракает?»). Пальто мужа висит на одной стороне деревянной вешалки в коридоре, ее — на другой. Посредине молчаливое пространство с разводами от влажной тряпки.
Златина не проявляла открыто неприязни к мужу. Держалась с ним любезно и при друзьях, и при посторонних. Муж тоже старался не нарушать усвоенного ею тона, и люди, знавшие их, недоумевали, что за пропасть разделяет эту милую, симпатичную пару. Полагали, что виновники их разрыва — родители Владислава (так звали мужа Златины) — пожилые люди, держатели акций маленького банка, разорившиеся еще до войны.
Мартин никогда не видал их, ему не приходилось бывать в том отдаленном районе, где они жили. Но, доведись ему встретить их на улице, особенно зимой, он непременно обратил бы на них внимание, так они, по описаниям Златины, были похожи на героев фильмов, которые крутили в старых киношках лет тридцать–сорок тому назад: оба донашивали пальто с воротниками из дорогого куньего или бобрового меха; пальто эти когда–то шились у лучших портных и каждую весну заботливо посыпались нафталином, но все равно были трачены молью. Из облезлого воротника, от которого осталась едва половина, зябко, как зверек из норки, выглядывает шея. Человек осторожно ступает по снегу, втягивает носом воздух — снежинки покалывают розовые дужки ноздрей — и щурит от солнца выцветшие близорукие глаза.