— Спасибо, — сказала она, слегка наклонив голову.
Улыбка вдруг озарила ее лицо, и он открыл, что самое красивое в этой женщине — зубы. Они были ровные, округлые, как — капли росы, с жемчужным блеском — и Мартину показалось, что в единственном произнесенном ею слове был звон падающих капель.
Это ощущение не покидало его и в самолете.
Давно стемнело. Ничего нельзя было различить — ни земли, ни неба. Только когда между облаками проглядывали звезды, Мартин видел, как крутится самолетный винт — он стирал бледные светила с черной тверди неба и, покрытый их пылью, как фосфором, слабо мерцал.
Будь сейчас утро, облака, обнимавшие самолет со всех сторон, пышные, похожие на снежные сугробы, сияли бы вокруг, излучая спокойствие. Их очертания были скрыты темнотой, но Мартин все же ощущал исходящее от них сияние. А может, это ощущение рождалось оттого, что рядом с ним сидела Златина — так звали его спутницу, чей чеканный, как на старинной монете, профиль ясно вырисовывался на фоне самолетного окна.
Ночной полет надолго связал вместе этих людей, случайно встретившихся вечером на пристани. Зеленая искорка в кольце Златины много раз кружила над его лицом, когда она протягивала руку, чтобы погладить Мартина по волосам, и этот огонек напоминал ему светлячков в родных краях.
Он смотрел с самолета на исчезающие туманности городов, следил взглядом за их силуэтами, всматривался в мигающую над его головой звезду и думал об огне — этом странном воплощении материи, которое может все превращать и в свет, и в пепел.
Огонь сопровождал его всю жизнь: порой далекий, как мерцание звезды, порой близкий, разожженный возле самой дороги. Языки пламени, раздуваемые ветром, озаряли то ладонь, то лицо человека, едва различимое в дыму. Словно пальцами скульптора, огонь лепил то скулы, с торчавшей под ними серой щетиной, то губы, тонкие, как трещина на камне, то глаза с узкими кошачьими зрачками. Мартин вслушивался в голоса людей, сидевших вокруг костра (видны были только их сандалии с потрескавшимися ремешками и штаны, вздутые на коленях, как молоты каменотесов), и ему чудилось, что это не люди, а языки пламени поверяют друг другу что–то свое, сокровенное. Он даже пытался различать их голоса: вот этот, писклявый, голос головешки, а вон тот, басовитый, в котором слышится шум реки, голос большого пня, который горит в середине костра. В этом пне жили жуки–древоточцы, и теперь они трескаются, рассыпаясь искрами по темной траве.
Мартину представлялось, что ночью вся жизнь человека подвластна огню. И сам человек в эти часы превращается в некую светящуюся точку… Вон на дороге появился огонек — блуждая, теряясь в кустах, он приближается к тебе. Думаешь, светлячок, и уже снимаешь шляпу, чтобы накрыть его в траве, а это, оказывается, велосипедист. Крикнешь — и светлячок отвечает тебе человеческим голосом, испуганным непроглядной тьмой… — Глядя вслед поезду, удаляющемуся среди дегтярно–черных пихт — квадраты света, нанизанные один на другой, — Мартин думал о людях, которые уносятся этой ночью к дальним городам. Радостны они или озабочены? Спят или, расстелив на коленях газету, ужинают, отрывая кусочки от жесткой курицы? О чем же они говорят? О тяжбах? О болезнях? Или рассказывают анекдоты, чтобы ночь прошла поскорее? Мартин не мог ответить на эти вопросы, но ему было ясно, что человек — это искра, которая удаляется от крошащихся, как сгоревшая газета, контуров пихт, от сплетающихся в вышине железнодорожных мостов, от мыслей о вчерашнем дне. Эта искра смеется, вздыхает, угрожает кому–то, ликует, охваченная любовным порывом, или строит подлые планы — и отдаляется от осуществленного и неосуществленного, отдаляется от самой жизни…
Мартин знал и другой огонь, тот, что испепеляет все на своем пути. То была одна из стихий, перед которой он с детских лет чувствовал себя беспомощным, хотя его родной дом с толстыми стенами из тесаного камня, с тяжелыми замками и плотно. задвинутыми ставнями, казалось, должен был бы внушать ему ощущение надежности. Огонь диким конем плясал вокруг сооруженных человеком оград, вокруг стен его крепостей (скорее, похожих на карточные домики), вокруг его мыслей и желаний. Огромный, как холм, этот апокалипсический зверь мчался, поигрывая всели своими мускулами, и от гривы его до неба взметались языки пламени.
Однажды ночью (Мартину было лет пять) лил сильный дождь. Вдруг раздался оглушительный удар грома. Задрожали стены. Тарелки упали со стола и покатились по полу. Весь дом озарился ослепительным светом. Потом — или так только показалось Мартину — свет закричал человеческим голосом. С этим криком смешались мычанье и блеянье, послышался звон колокольцев. Испуганный Мартин увидел в окне огромного коня, рыжего, как соседская кобыла, только с необыкновенно вытянутой шеей и. угрожающе расширенными ноздрями, из которых вырывались клубы дыма. Конь скакал прямо по крышам, раздувая опавшие, лоснящиеся от дождя бока и подобрав хвост между огромных ног. Слышно было, как треснула черепица и ноги разгневанного чудовища, застревавшие в балках, потащили за собой великанье тело коня.
Отец Мартина — сонный, смешной в нижнем белье — открыл входную дверь (в комнату ворвался оглушительный шум ливня), и мальчик поверх отцовского плеча снова увидел страшного коня: он вставал на дыбы, словно пытался вырваться из чьей–то руки, крепко державшей его за узду.
«В соседский дом молния ударила. Хлев горит столбом», — сказал отец, взял стоявшее в углу ведро и как был — сонный, всклокоченный, в галошах на босу ногу — выбежал из дому.
Со всех улиц спускались люди, перекликались на бегу, красные в свете пожара. А вокруг валились балки, обрушивались с треском на каменные ограды и все сильнее полыхали — под дождем.
А Стоя у окна, Мартин видел, как в проем обвалившейся двери из соседского хлева выбегали объятые пламенем овцы и с громким блеяньем разбегались по двору. Люди, размахивая и гремя ведрами, преграждали им дорогу, чтоб уберечь от этих дымящихся факелов другие дома и сараи.
Отец вернулся только под утро, промокшая рубаха прилипла к его спине. Комната наполнилась запахом гари, Дождя и золы.
Ложась в постель, Мартин снова краешком глаза увидел тело коня, заслонившее полнеба. Видны были ребра мертвого жеребца, один его глаз (а может, то было окно сгоревшего дома?) и копыта, ярко блестевшие в струях дождя…
Были годы, когда в их доме горел тихий и ласковый свет, и ничто, кроме радости, не окружало Мартина. Это было время его ранних детских лет. Он думал, что все вокруг существует лишь для того, чтобы его радовать: мать с розовым гребешком в волосах, которая по утрам, целуя, будила его; деревце у окна, на верхушке которого было гнездо малиновки; отец, в карманах которого, кроме ключей и янтарного мундштука, Мартин обязательно находил конфету или игрушку; котенок, который по вечерам сворачивался клубочком у него под одеялом и сонно мурлыкал.
Все в доме были здоровы и веселы. Деревянные ступени словно пели под ногами. Мартин не слышал даже упоминания о болезнях, огорчениях, разочарованиях. А смерть? Он и не подозревал о ней. Мир вокруг него был бессмертен, он — тоже…
Такая жизнь, наверно, продолжалась бы до бесконечности, если бы однажды вечером отец, возвращаясь с вокзала, не принес ему свисток — точно такой, в какой свистят стрелочники, перегоняя поезда. Мартину случалось видеть этих людей на вокзале, они шли вдоль железнодорожного полотна, помахивая желтыми флажками, и пронзительно свистели в свисток. «Загоняй в третий тупик!» — кричали. стрелочники. Паровоз, окутанный облаком пара, давал задний ход, толкал вагоны, и они, поскрипывая буферами, медленно катились по рельсам.
Когда Мартин в первый раз дунул в тонкую щелочку свистка, внутри запрыгал пробковый шарик и, словно разбуженная им, запела птичка. Отец с матерью заулыбались. Мартин свистел до самого вечера. У него уже кружилась голова, но он не переставал свистеть ни на секунду. Через несколько дней отец посадит его на колени и скажет: «Перестань, не то уши надеру! Оглохнешь от твоего свиста!» Но шока он с умилением смотрел на сына и радовался не меньше его.