Наступившее после этих слов молчание было тяжёлым и долгим. Прервал его первым священник.
— Значит ли это, — начал он сдавленным от негодования голосом, что человек этот, Йэшуа…
Пилат не дал продолжать.
— Да, именно это я и хочу сказать! Человек этот, Иисус, будет заниматься своим делом, до того самого мгновения, как я решу, что довольно. И достаточно повторений, не люблю повторяться.
Тем не менее, Ханан всё же задал вопрос:
— И такое мгновение наступит?
Пилат помолчал. Потом кивнул головой, в знак согласия. Ответ получился весьма нерешительным. Он не произнес ни одного слова. Как будто боялся, что эти величавые стены, их окружающие, через много сотен лет, а может, и тысячелетий, устав от глупости, жадности и жестокости людей, расскажут обо всём, что слышали. И тогда наступит новый потоп. Но только не вода хлынет с небес. А кровь и слезы невинно убиенных и праведников. И не будет спасения, наступит конец света.
Ханан, неплохо знавший прямого в словах и поступках римлянина, вынужден был отступить. Это было не последнее отступление Ханана. Этому дню предстояло стать одним из самых трудных в его жизни.
— Итак, Иисус пойдёт своей дорогой, а Синедрион и Храм забудут самоё имя этого человека до того мгновения, пока не напомню я, — подвёл черту под предшествующей темой разговора Пилат. — Но не для этого я побеспокоил Храм в лице тестя нашего уважаемого первосвященника.
Лицо Ханана скривилось. Ещё один небольшой укол его самолюбию ничего не значил, хотя и радости не принёс. Да, его сместили с этой должности давно, более десяти лет назад… Ну и что? Разве его зять, Каиафа, руководит Храмом, а значит — душой этой страны? Зять — безвольное орудие в руках его, Ханана. И пока Ханан жив — не бывать первосвященнику не из их рода! Ханан — владыка на деле, без всяких ограничений, а Каиафа — первосвященник без какой бы то ни было власти. Что важнее — символ власти или сама власть? Символы при необходимости сменить можно… Имя зятя — Йосэп, а прозвище Каиафа — в сущности, насмешка. Намёк на камень, Ханан считал — на каменную, туповатую голову зятя. Ну и хорошо, ему необязательно быть умным, Ханану своего ума довольно. За что и грозится головы лишить проклятый язычник.
Но о чем собирается говорить римлянин?
— Обычаи римлян отличаются от здешних. Хороши бы мы были, подвергнув заклятию[32] Иерусалим.
Ханан даже побледнел от неожиданности, от внезапного ужаса, подступившего к сердцу. Он знал, что римляне ничего подобного сделать не захотят. Они не истребят огнём стены города, не изобьют животных, не переплавят золото и серебро погибших жителей в слитки для своих храмов… Ничего подобного они обычно не делают. Они со смыслом используют подвластные им территории, выкачивая из стран с их населением всё, необходимое империи. И всё же фраза ужаснула. Вызвала сердцебиение и дрожь в теле. Й’рушалайим! Благословен ты, город, в веках и народах!
— Действительно, хороши бы мы были с иудейским заклятием. Но мы — римляне. Мы — строители, и в каждом из нас живет прекрасный дух обновления. Я обнаружил, что и во мне он живет. Иерусалим — красивый город. Он полон жизни, движения. Я намерен подарить этому городу ещё большие преимущества. Я хочу строить акведук.
Ханан попытался состроить заинтересованное лицо.
— Провести воду в город? Но разве нет у нас источников, с прекрасной, чистой водой? Я слышал о том, что в Риме это сооружение есть. Значит, там есть такая необходимость. Но у нас её нет…
— Не у вас, а у нас… в Иерусалиме! Такая необходимость есть повсюду! Вода нужна для полива угодий. Для омовений. Я заведу обычай поливать улицы водой. Она осадит эту проклятую пыль, что повсюду в Иерусалиме. Этот вечный скрип на зубах, немытые, в разводах от пота, лица! Акведук я построю, это неизбежно, священник. Но мне понадобится твоё и Синедриона участие.
— Какое?
Ханан был очевидно взволнован. Ясно было, что речь пойдет о деньгах, а что, кроме денег Храма, может спросить у него римлянин. Первосвященник взмок от напряжения. Неужели римлянин посмеет?! А если посмеет, то как далеко пойдет Ханан в своем сопротивлении? Как далеко он сможет пойти, не растеряв по дороге всего, вплоть до собственной жизни?
Однако Пилат не пожелал обострять беседу до предела. Он вверг Ханана в состояние полного изумления, но сменив при этом предмет обсуждения. Это был решительный шаг — пригласить Ханана позавтракать с ним. Непринужденно и просто прокуратор объявил, что не успел сегодня поесть с утра и желает сделать это вместе с первосвященником.
— Я не приемлю твоего отказа, священник, — сказал он Ханану. Не желаю ничего слушать. Твой отказ есть за одним столом с язычником и твой страх оскверниться я сочту оскорблением. Я тебе не сидонец и не самаритянин. Я — представитель великого Рима. Но мне не зазорно возлежать за столом с тобой. Будь и ты снисходителен к моему присутствию.
В каком-то отупении чувств Ханан последовал за хозяином к столу. Он удостоверился в том, что Пилат и в еде остаётся воином. Всё было просто и непритязательно. Единственное, что смутило первосвященника до глубины души — это поджаренное мясо, что подали им обоим. Он мог бы не есть, в конце концов даже у этого мучителя не хватило бы совести запихнуть еду Ханану в глотку насильно. Не стал же он вливать в него вино. Пригубил первосвященник из серебряного кубка вместе с хозяином — и отставил его. Пилат и не вздрогнул. Но теперь он поедал свое мясо из глиняного горшочка, и при этом весело посматривал на гостя. Причина веселья была ясна. Это могла быть и свинина. Или не могла быть? Первосвященник знал, что свинину подают за столом у Ирода Антипы.
Почему бы римлянину не подать привычное для себя блюдо иудею, предводителю всех иудеев, у себя дома. Озаботился бы он тем, что для первосвященника это грех? Или только повеселился бы, обрадованный возможностью поиздеваться над противником? Ханан понимал, что это — вызов. Следовало ли принять его? Он ещё раз припомнил всё, что знал о Пилате. Прокуратор был суров, порой до жестокости. Но честен и прямодушен. Во всяком случае, до сегодняшнего дня, снова напомнил себе Ханан. От горшочка исходил приятный пряный запах. Первосвященник призвал на помощь внутренний голос. Он обратился к Господу. И взял кусочек мяса. Это была молодая, прекрасно приготовленная с овощами телятина. Ханан вздохнул и расслабился. И даже пригубил вина вместе с хозяином. Всё оказалось не так страшно, как представлялось. Именно в это мгновение Пилат нанёс свой удар.
— Итак, акведук, — сказал он, удовлетворенно рыгнув, и вызвав при этом тошноту у Ханана. — Мне нужны деньги на его постройку. Думается, я их нашёл. Прямо сейчас, за этим приятным времяпрепровождением. Хорошая еда и вино редко наводят на умные мысли, но сегодня не тот случай. Видимо, имеет значение и приятный собеседник. В общении с тобой, священник, у меня появляются удачные мысли. Я думаю, что акведук нужен городу. Твоему городу, и моему тоже, раз уж судьба привязала меня к нему надолго. Значит, ты будешь платить. У Храма есть деньги. Надо, чтобы эти мертвые деньги стали живыми. Пусть поработают на всех нас, это хорошая мысль.
— Нет! — ответил Ханан бар-Шет. — Нет, — ответил он прокуратору Иудеи твердо и решительно, и бесповоротно. Разве он виноват в том, что от волнения свело судорогой горло, и голос предал его? Это «нет» прозвучало негромко и хрипло, и Пилат предпочёл не расслышать его.
— Я думаю, что ты будешь рад оказать подобную услугу городу, в котором ты родился и который почтил тебя столь высоким саном, не правда ли?
— Не будет этого никогда, — вновь обретённый голос был излишне звонок и высок. Но по крайней мере подчинился Ханану. — Деньги Храма священны, и принадлежат не мне, и не тебе, а Богу.
— Деньги, как я это понимаю, очень нужны бывают людям, богам они ни к чему. У них другие заботы.
— И всё же я отвечу: НЕТ!
Повисла весьма напряжённая тишина. Они смотрели друг другу в глаза. Ханан был выведен из себя, Пилат совершенно спокоен. Ханан бледен. Пилат сохранял свойственный его коже оттенок крови с молоком. Он даже улыбался, тогда как лицо Ханана выражало всю меру его отчаяния и ненависти.