Толпа в панике расступалась перед разбойником Бар-Абба, доставленным из беткеле по указанию Пилата. Прокуратор не хотел быть сегодня в одиночестве. Уж такой был день — всем пришлось унизиться в большей или меньшей степени. Вот и эти, из толпы, пусть чувствуют своё ничтожество, отступая в страхе перед тем, кто ещё не раз обагрит руки кровью их самих и их близких.
Прокуратор обернулся назад, нашёл глазами Анта в толпе воинов кентурии. Кивнул верному слуге головой. Ант ответил всегдашней улыбкой. Двинулся куда-то в сторону, огибая толпу, но стараясь при этом не выпустить из поля зрения высокую фигуру отпущенного на свободу разбойника. Теперь взгляд прокуратора сосредоточился на трибуне кентурии. Тот подался вперёд, готовый исполнить приказ.
— Damno capitis. Tribune, tolle in crucem hunс.[110]
В эту ли минуту, в более ли поздние мгновения, когда казнь уже свершилась, прокралось в душу Ханана сожаление? Первосвященник, шутка ли, справился с самим прокуратором. Убрал ставленника последнего, своего соперника, собственными же руками Пилата. Победа несомненная, торжество явное. Почему же при мысли об этом впоследствии неясная грусть посещала его?
Он знал — повторись всё это, случись заново, поступил бы так же. Так поступают с врагом, только так. Иначе нельзя. Иначе — поражение, собственная смерть, потеря всего, что есть. Он был стар, и заслужил своё право на жизнь и власть. Жаль, что сыновья его лишены того ума и той жажды власти, что в нём самом. Жаль, что человеку по имени Иисус было дано так много. Не ему, Ханану, который мог бы использовать всё, что было дано Иисусу, с большим толком. Жаль, что не пришлось быть другом этому человеку. Их союз был бы обречён на успех. Так много сожалений из-за событий, произошедших этой весной…
Но почему прокуратор допустил всё произошедшее? Не значит ли это, что Ханан оказался глупцом? Ответа у первосвященника не было…
Глава 21. Распятие
Принято говорить о тех, кто, исполненный злобой, мщением, ненавистью, издевается над поверженным ближним своим — «чернь». Это справедливо, если принять чёрный цвет как цвет абсолютного зла, и соотнести его с мелкими, но от этого ничуть не менее страшными душами подобных людей. И вовсе не справедливо, когда под «чернью» подразумевают определенный класс людей, обычно городских жителей, живущих грязным трудом, либо подачками, либо воровством. Среди обитателей городского «дна» есть люди, которых «чернью» не назовёшь, не посмеешь. И как много во дворцах тех, кто подходит под это определение! Не стыдясь своих часто седых волос, сана, забыв о воспитании, об обязательствах перед нижестоящими, они соревнуются в оскорбительных возгласах, в издевательских насмешках. Изливают грязные потоки несправедливых обвинений против тех, кто в сравнении с ними чист и высок, кто должен бы быть недосягаем. Не втоптав в грязь ближнего своего, не увидев его унижения, не могут подобные люди возвыситься сами. Это — их способ жить. Это — их единственная возможность уважать самих себя. Это о них сказал Учитель: «Отче! Прости им, ибо не ведают, что творят…»
О, Иерусалим! Город, который многими поколениями, сменявшимися в тебе, как дерево меняет бессчётно листву, назывался и будет называться «святым»! Разве не вчера пел ты «Осанна! Осанна в вышних!» Не вчера ли ещё устилал дорогу своими одеждами, вздымал к небу зеленые пальмовые ветви, веселился и радовался… Иерусалим! Неслыханное убийство готовится посреди города и посреди улицы, среди дня, на виду у всех. Неправедное убийство Праведника. Очнись, Иерусалим! Подними голос против свершающегося зла. Пусть горят под ногами убийц твои дороги, пусть ветер клонит к земле их тела. Да погаснет солнце в небе Иерусалима, да разрушатся стены его, погребя под собою задумавших злое! Почему ты молчишь, о город?! В тысячах тысяч городов разорвётся твоё сегодняшнее молчание поминальным звоном колоколов. Не услышанная тобою проповедь любви и милосердия разлетится по свету. Взметнутся к небу купола Храмов, подобных твоему, но тебе не принадлежащих. Ещё не поздно, Иерусалим, стать городом света! Но ты молчишь… Ты молчишь, а человека уже повели на муки! И чернь уже собралась, и из множества разговоров, пересудов не выхватит даже самое чуткое ухо отзвука благодарности, сострадания и любви.
В крепости Антония римские воины раздели несчастного человека, привязали к столбу над головой его руки. Один из легионеров сделал шаг вперёд. В руках у него флагрум, бич с деревянной рукояткой и прикреплёнными к ней тяжёлыми кожаными ремнями. На концах ремней — кости. Раздробленные кости животных очень остры, и они разрывают тело до костей. Поначалу рассекают кожу несчастного, потом появляются страшные кровоподтёки, а те очень быстро становятся открытыми ранами. Скоро вся спина превращается в кровавое месиво. Кровь вначале сочится из капилляров и вен, потом хлещет из разорванных мышечных артерий…
Кентурион кивнул головой в ответ на невысказанный вопрос в глазах легионера. Свист бича — и свирепые удары обрушиваются на плечи, спину, ноги истязаемого. Крики, вызываемые страшной болью, звенят в ушах всех, кто в крепости и за её пределами. Но дикие звери, что злобно рычат за стенами башни, а также и те, кто находятся внутри, не смущены ими.
Долгий, раздирающий душу вопль, взмах плети, снова крик дикой, нечеловеческой боли. Там, за оградой, здесь, внутри — считают удары. Сорок, их должно быть сорок. Это — предосторожность, очень разумная. Чтобы смерть не пришла слишком быстро. Чтобы можно было развлечься ещё одним зрелищем, зрелищем казни на кресте.
Казнимый человек уже близок к своей смерти. Длинные полоски кожи свисают с его окровавленной спины. Брызжущая во все стороны кровь окрасила камни двора, столб, к которому он привязан. Он обезумел от боли.
Душа его просит смерти, как избавления. Да будет услышана мольба его!..
Но нет, ещё нет! Потерявшего сознание, бесчувственного, его отвязывают. Он падает на плиты, истекая кровью. Его приводят в себя. Подобием венка из колючих ветвей, идущих на растопку, украшают голову. Шипы вонзаются глубоко в кожу, кровь стекает на лицо, делая его неузнаваемым окончательно. Ведь страдания последнего часа уже наложили неизгладимый отпечаток на его черты.
В гарнизоне пропела труба. Это полдень. Пора…
Кентурия вместе с осуждёнными двинулась в путь, растянувшись двумя цепями вдоль дороги. Между этими цепями несчастные люди, числом трое, бредут, взвалив на плечи орудие собственного умерщвления. Перекладина тяжела сама по себе. Грубая древесина врезается в раны на плечах, прикрытые одеждой, присохшей к спине. Солнце, окутанное сегодня дымкой, тем не менее немилосердно жжёт истерзанные тела. Лучи его отражаются от медных пластин панцирей, слепя воспалённые глаза.
Это дорога к Лобному месту. Она известна всем. Люди беспрепятственно могут идти вслед за процессией. Они и идут. Но это толпа зевак и врагов. Почему среди них нет никого, кто мог бы посочувствовать обречённым на смерть? Почему нет залитых слезами лиц? Может, потому, что centurio supplitio prepositus[111] несёт на Гольгольту крёстную дощечку с надписью «Царь Иудейский», на всех трёх употребляемых в этой стране языках. На латинском, греческом, и арамейском. Те, кто надеялся на истинность этих слов, сегодня боятся оказаться на кресте рядом с тем, кому это ставится в вину. Тот, кто оскорблён этой надписью, не перестаёт всё же радоваться, что это — очевидная глупость. Первые прячутся. Вторые — здесь, идут вслед за кентурией. Они обращались к прокуратору с просьбой убрать столь малоприятную для них надпись, упирая на то, что виновный присваивал себе это звание без всякого права на него. Немногие умеют выразить с такой силой своё высокомерное презрение, как нынешний прокуратор, истинный римлянин.