Он посмотрел на Марию, готовясь нанести удар. Она всем сердцем ощутила в это мгновение, что не обо всём догадалась из того, что задумал Пилат, и затрепетала. Выражение лица прокуратора сделалось каким-то… беспощадным? слишком решительным? злым? Снисхождения к себе в нём она точно не увидела. И Понтий Пилат озвучил следующее:
— Мы не знали, на ком остановить свой выбор. Но жрец подсказал мне, что присутствующая здесь женщина более всех дорога тебе, Иисус. И что ты не склонен её огорчать, ведь она к тому же ждёт ребенка, не так ли?
Иосифу краска бросилась в лицо, он не переводил, медлил.
— Ну же, Иосиф, она не производит впечатления слабой. Я хочу видеть, как она это переживёт, друг мой. Я не зверь. Так складываются обстоятельства.
Иосиф перевёл. Брошенный в сторону Пилата негодующий и презрительный взгляд женщины, на месте которой другая бы испугалась, казалось, доставил прокуратору искреннее удовольствие.
— Итак, — продолжил он. — У Марии есть брат. А брата зовут Лазарь…
Вот теперь, ещё до перевода Иосифа, её зацепило. Всполох ужаса промелькнул в глазах. Но тут же исчез. Она продолжала ровно и прямо сидеть на краю ложа, в ногах у мужа, лицо её оставалось безмятежным. Пилат искренне сожалел о том, что придётся с ней сделать. Она была достойна сожаления, такая молодая, красивая и мужественная. Ну не любил он сражаться с женщинами без крайней на то необходимости, а такая необходимость была налицо. И это вдруг разозлило его, и он перестал её щадить и стал излагать свои мысли быстро, чётко, отсыпая слова горстями. Иосиф даже взмок от напряжения, пытаясь поспеть за ним.
— Именно Лазарь подходит для роли умершего и воскрешённого более всех. Он молод, и смерть его должна потрясти и вызвать сочувствие, а воскрешение — обрадовать. У него есть сёстры, по крайней мере одна из них будет посвящена в нашу общую тайну, это облегчит нам жизнь, не правда ли? У этой сестры есть опыт лицедейства, она бывшая жрица, ей не привыкать к тому, что надо порыдать на людях. Когда архигалл[81] ведёт процессию к храму, жрицы заливаются плачем, и рыдают, и рвут на себе одежду так, словно именно с ними, а не с их Богиней случилось горе — потеря любимого. Ормус говорил, что жрицы Ашторет рыдают над Таммузом. Мария удачно изобразит нам всё нужное, не так ли?
Иосиф закончил перевод этой сверкающей молниями речи, и Иисус подскочил, собираясь что-то сказать. Она удержала его, порывающегося говорить. Одна рука легла на его плечо, другая ласково прикрыла губы любимого, прося о молчании.
— Если мой муж скажет мне, что следует плакать — я заплачу, — словно про себя, негромко произнесла она. — Почему мужчинам доставляет удовольствие наше горе? В Храме Богини однажды я видела супругу тетрарха Галилеи, красавицу Иродиаду. Она плакала, и молила Великую Мать, прося вырвать из сердца ненужную ей любовь… Имя мужчины, которое она называла, не было именем её мужа. О, в стенах Храма чаще просят не о мужьях, там оплакивают возлюбленных. Это святая правда!
Ответа от Пилата она не дождалась, хотя перевод Иосифа был довольно точен.
— Вот видишь, Иосиф, — сказал он недоумевающему другу, испуганному выражением его лица, на своей грубой, резко звучащей в их ушах латыни. — Я говорил тебе, что она не кажется слабой, и был прав.
Почудилось ли Иосифу, что слова прокуратора отдавали горечью? И что он должен был понять из этой словесной перепалки, после которой и Мариам, его невестка, и Понтий Пилат, прокуратор и друг, пожирали друг друга глазами? Переводил Иосиф точно и честно, но причина их обоюдного волнения так и осталась непонятой им.
Иисус же смотрел на жену так, словно что-то действительно понял, и это наполняло его кроткую душу лишней грустью, сожалением…
— Идём со мной, — сказал Иисусу Понтий Пилат, прокуратор Иудеи, Самарии и Идумеи.
И он повёл Иисуса туда, где в подвале под красивейшим дворцом была тёмная, страшная комната для пыток. Там орудовал Ормус, там лилась на холодный каменный пол человеческая кровь, выворачивались наружу суставы, терзалась нагретыми на огне щипцами плоть. Римлянин сделал Иисуса свидетелем пытки, но избавил от этого зрелища Марию, дерзкую Мариам, которая сумела поразить его в самое сердце. Зверем он всё-таки не был, но привык добиваться своего… Напрасно закрывал глаза Иисус, напрасно кричал, бился о стены, пытался открыть дверь каменного мешка и вырваться наружу из этого ада. Дверь закрылась за Пилатом раньше, чем Ормус начал своё страшное дело. Иисус не сумел бы разбить голову о камни, как пытался, чтобы не слышать криков, не видеть картины чужих страшных мук, не ощущать ноздрями запах палёного мяса. Его держали, и держали весьма крепко, двое подручных, отобранных жрецом из кентурии Пилата. Вся вина человека, подвергнутого истязанию на глазах Иисуса, была в том, что он был соглядатаем Ханана. То, что он сказал, не стоило и капли его мучений. Назвал имена учеников, рассказал, где бывает с ними Иисус, что говорит. Как будто он сам этого не знал, или не догадывался, что за ним следят! Плохо, что соглядатаю известен дом в Кане, что он видел Мариам… Плохо, но выданное им не оправдывает тот ужас, который содеяли с этим человеком на глазах Иисуса!
Потом, вконец измученного, плохо удерживающегося на ногах Иисуса вновь поставили перед Пилатом. Прокуратор ждал его в просторном зале в самом дальнем краю дворца. Окна зала выходили на море, прокуратор восседал в кресле. У ног его устроился огромный, устрашающего вида пёс. Понтий Пилат о чём-то задушевно и ласково разговаривал с собакой, рука его ласкала загривок пса. Прибытие новых лиц собаку встревожило, и Банга — так назвал пса Пилат — зарычал, низко, предупреждающе. Лёгкая ласка хозяина, с интересом исследователя обернувшегося к Иисусу, мгновенно успокоила пса. Иисус без сил упал на предложенную ему скамью. Потянувшемуся к нему Банге хватило окрика Пилата, чтобы вконец потерять интерес к гостю, и он устроился вновь у ног хозяина, удовлетворенно вздыхая время от времени под нежно треплющей его рукой.
Но когда к обществу присоединился переодевшийся, как всегда невозмутимый Ормус, успокоить Бангу не удалось. Пёс рычал со злобой и уверенностью в собственной правоте, рвался к Ормусу. Пилат с трудом удерживал его, кричал, повисал на шее. Ормус не трогался с избранного места, смотрел в глаза Банги, не отводя взора, скалился недобро, обнажая в усмешке зубы. Здоровые, крепкие зубы, не намного уступавшие зубам Банги. То ли почуял сродство в неистовстве — человек этот был таким же неукротимым животным, как и сам пёс. То ли очевидную угрозу, а возможно, от Ормуса пахло кровью и страхом, извечным ужасом мучимого существа перед палачом, и именно этот запах уловил Банга. Но успокоить его оказалось невозможным. На призывы Пилата в комнату вбежал Ант. Лишь с его помощью, криками, уговорами, даже пинками удалось выволочь собаку из зала. Но долго ещё в отдалении было слышно злобное ворчание, и жалобный вой. Банга рвался защитить хозяина. Ему не дали выполнить долг, и обида, и страх за хозяина терзали его собачью душу…
— Итак, Сын Божий, — начал прокуратор, обращаясь к Иисусу. — Теперь, когда ты видел, во что можно превратить твоё «нет», твои «никогда», «не могу», «не обману», попробуем начать сначала.
Ормус, не дожидаясь приказа, перевёл слова Пилата, и Иисус понял, что от этой части действа Иосифа отстранили намеренно. Они остались втроём. Пилат, задумавший нечто. Ормус, которому было дано поставить это нечто. И он, Иисус, которому досталась роль исполнителя. Пилат подтвердил эту его мысль словами, не оставив и места надежде. Почти теми же словами, в которых обо всём этом подумал Иисус.
— Я бы сказал так, сын Божий. Вряд ли ты знаком с творениями греков, да и я не большой любитель искусств. Но уж так получилось, что нам всем выпали роли в написанной Им трагедии, я не стану называть тебе автора, это лишнее. И в этой трагедии ты не только целитель, и не только оратор, имеющий круг своих поклонников, теперь тебе предстоит стать Богом. Исцеляли люди и до тебя, и ораторствовали тоже. Я слышал о гибели врачей, не справившихся с лечением высоко вознесённых судьбой больных. Да и с ораторами дела обстоят не лучше. По правде сказать, вряд ли ты лучше Цицерона как оратор, а ведь Цицерона обезглавили, и посмеялись посмертно, выставив голову его на трибуну, с которой он упивался собственным красноречием[82]. И ваш Окунатель кончил тем же, как же я забыл!