Литмир - Электронная Библиотека

В последний момент страх и отчаяние вдруг вспыхивают на тлеющем кострище его души – жажда иных мечтаний, иных свершений, тоска по так и не произнесенным, по так и не услышанным словам вновь запускают сердце, и белую коросту маски пересекает новая трещина, гораздо глубже остальных. Уже понимая всю безнадежность попытки,

уже не успевая удержать

гаснущие обрывки сознания, он старается

остановиться,

отшатнуться от огромных

безгубых челюстей,

и у него почти получа…

Андрей Кокоулин

Свет исходящий

Ближе к вечеру вся Мостыря, побросав дела, тянулась на околицу, и там, сгрудившись на специальной площадке, отбивала поклоны на северо-запад.

В столицу.

Голосили вразнобой, пока зычный Потей Кривоногий не начинал терзать воздух рефреном:

– Мемель Артемос…

Тогда уже звучали более-менее слитно, подстраиваясь, подлаживаясь:

– …светозарный!

– Мемель Артемос…

– …солнцеликий!

– Мемель Артемос…

– …прекрасный!

Нагибались, прямились, ждали сполоха на горизонте.

– Мемель Артемос…

– …отец мудрости!

Иногда и двухсот поклонов не хватало.

Золотой сполох означал: услышаны. Принял Ме-мель Артемос воспевания, одарил отсветом. После только и расходились.

– Мемель Артемос…

– …защита и опора!

Мать дышала тяжело, но сгибалась усердно. Ференц смотрел на нее с жалостью, а в голове по привычке звенело: «Дура одышливая, ну упади на колени, как Тая Губастая или как Шийца Толстобрюхая, все легче будет – нет же, невдомек».

Лицо у матери было темно-красное от прилившей крови.

– Мемель Артемос…

– …любовь и счастье!

На двести семнадцатом наконец свершилось.

Край неба над зубцами леса резко выцвел, искристое золото рассыпалось по нему и быстро погасло.

– Все, уроды, расходимся, – пробасил Потей и пошел с площадки первым.

За ним, устало переругиваясь, разнородной толпой потянулись остальные.

Подставив плечо под скрюченные пальцы, Ференц помог матери отдышаться. Мать перхала, но скоро все тише и тише. Затем отерла губы кулаком.

– Что, косорукий, – спросила, – и мы, что ль, пойдем?

– Чего ж нет?

Ференц не сразу поймал ее под локоть, мать ступила, болезненно скривясь, сделала еще шаг, и они медленно побрели за идущими впереди.

– А морква-то совсем дохлая, – сказала мать.

Они миновали косую деревенскую ограду.

– Так а че морква? Репа тоже, – сказал Ференц. – Репу крот ест.

Вытянул длинную шею колодезный «журавль», проплыл. Мигнул крашенными ставнями сквозь черемуху дом Гортеля Горбатого, огородец, лавочка, прижатая оглоблями скирда.

Мать вздохнула.

– Завтра распашу землю у оврага. Не хотела, но придется.

– Хочешь, я поговорю на тебя? – предложил Ференц.

– Идиот! – Мать выдернула локоть, сверкнула глазами. – А узнает кто? Чтоб тебе в голову-то кто постучал! Вымахал, а ума не нажил. Нельзя свет на себя тратить! Сколько живу, не было в семье такого. И не будет!

– А чем плохо-то? – спросил Ференц.

И зажмурился от звонкой пощечины.

Мать хотела ударить еще, но сплюнула и грузно пошла прочь.

Прижав ладонь к щеке, Ференц поплелся следом. Люди скрывались за заборами, скрипели двери, где-то плескала вода. У дома Таи Губастой полоскалась на веревке мужская рубаха. Тая была вдовая. А где-то вот нашла себе.

Не по свету ли?

Ференц закусил губу. Ох, матушка…

Ну кто осудит, если шепнуть одно-два добрых слова? Противозаконно, но все ж балуются. Не лампы же зажигают по ночам? Ай-ай, до ветру со светом захотелось… Можно даже такие слова выбрать, чтоб едва-едва светились в человеке.

И так уже сил нет…

Ференц перешагнул лужу, держа приземистую фигуру матери в поле зрения.

Их дом зеленел лишайной крышей, учуяв, загавкал, выбежал к забору Шпынь, грязно-рыжий пес с вечно чумазой мордой.

– Ты еще! – замахнулась на него мать. – Вот полай у меня, полай!

Она топнула, открыв калитку.

Шпынь поджал хвост и убежал в лопухи, таща за собой веревку.

– Ма, ну что ты, – укорил Ференц.

– А хоть бы он вообще сдох! – разозлилась мать.

Она поднялась на крыльцо, отняла от двери палку. Ференц остался во дворе. Чурбачок. Нагретая бревенчатая стена.

Тело после поклонов болело больше, чем от колки дров.

Слово «сдох» было темное – таким словом и убить можно. Не то что животину, а и человека, если он больной или слабый.

Ференц на всякий случай наклонился, проверяя, как там пес. Лопухи шевелились, мелькал над лопухами хвост с фиолетовой шишечкой репейника на конце.

Жив. Значит, мимо прошло.

Мать-то, пожалуй, и не ему – мать Ференцу это говорила.

Небо темнело. Деревенская улица оделась густой тенью. Вдалеке звякнуло било. Потом Хабари-ха звонко прокричала: «Гриня, Гриня, полоротый, чтоб тебя переголопупило, – домой!»

Ференц фыркнул.

Переголопупило – рубаху на животе порвало?

Он вытянул ноги.

Мать стучала чем-то в доме, стонали полы, лязгала печная заслонка, сквозь ставни струйкой сочился запах разогреваемой каши. Затем скрипнула дверь.

– Та-ак!

Мать встала перед Ференцем – руки уперты в бока, брови сведены.

– Что? – выпрямил спину Ференц.

– А Глашку доить кто будет? А хлев убирать? А поросят кормить? Расселся он, вылупень!

– Да сейчас я.

– Вставай, вставай, косорукий. Я с утра до ночи, а он уже и все, устал. Живо, говорю, пустая голова! Послал же свет идиота!

Мать гвоздила словами и пока Ференц поднимался в дом, и пока собирал крынки, и пока рубил репу в корыто. В конце концов его согнуло, а изо рта потекла слюна.

– Ну, мам… – пробухтел он.

– А терпи, терпи, – указывала мать. – Оно всегда так. Мы живем аки черви…

В пальцах у нее зажелтела бумажка.

– Вот, повторяй за мной…

И Ференц повторял:

– Мы живем аки черви, копаясь в земле. И земля это низ, а небо – верх, и свет идет с неба. И свет копится в нас, но червю – быть червем, и невместно тратить свет впустую, на таких же червей, погрязших во тьме.

– Во-от, – воздела палец мать. – Дальше…

– Я пошел, – сказал Ференц.

– Стой.

– Ну что?

– Есть слова свет и тьма, и тьма дана нам, чтобы помнить, кто мы есть, тьма есть терпение и смирение червя, а свет должно отдавать отблику света небесного на земле, отдавать ежеутренне и ежевечерне, дабы сияние его росло и распространялось. Понял?

– Да.

Мать тяжело посмотрела на Ференца.

– Мы есть черви земли, как и сказано в Наставлении. Не для нас измыслены светлые слова. А для ослушников, употребляющих их, есть Яркая служба. Все, иди, идиот беспалый.

– Дура, – вырвалось из Ференца.

– А так и есть, – закивала мать, – так и должно.

Темные сени на задний двор. Покосившаяся, налегшая на подпоры всхолминка хлева. Ференц продрался к нему сквозь разросшийся куст терновника.

– Дура, – снова буркнул под нос Ференц, открывая широкую щелястую воротину.

Пахнуло навозом и прелым животным теплом. Из темноты блеснул коровий глаз. Муха, жужжа, атаковала щеку.

– Пош-шла, зараза! – отмахнулся Ференц.

Но муха – что? – существо безмозглое, ей на слова наплевать. Взвилась, покрутилась над головой, залетела обратно в хлев.

Крынки. Корыто с репой и травой.

– Ну что, гаденыши? – Запалив лампу, Ференц прошел по шатким досточкам между загонами. – Жрать хотите, доиться хотите, да?

Он захихикал.

Под светом вздрагивал бурый коровий бок, тыкались в щели поросячьи пятачки. За отдельной выгородкой тенью переступала лошадь.

От материных слов туман плыл в голове.

Вроде и хочешь подумать о чем-то важном, а не можешь. Смешно, куда ни глянь. Смех в горле. Дурак дураком.

И руки – промахиваются.

Кое-как Ференц сыпнул добавкой к репе отрубей, залил за день нагретой водой. Кудахча, поглядывая на поросят, размешал получившуюся тюрю.

11
{"b":"542530","o":1}