Сынок рассказывает шутку про двух мужиков в разных концах мира. Один идет по канату над пропастью, другому старуха член сосет. У обоих одна и та же мысль в голове. Какая? Не смотреть вниз!
Прежде эта шутка гарантированно вызывала искренний смех до слез, рев и гогот. Но старик молчит, умирает себе. Плачет и плачет, даже не пробует рассмеяться. Нет бы скидку мне сделать… Как его спасать, если он сам жить не хочет? Тогда я спрашиваю:
– Сколько нужно негров, чтобы похоронить человека?
Спрашиваю:
– Ни окон, ни дверей, а внутри сидит еврей – что это?
Папке ни капли не лучше. Думаю: может, рак добрался до ушей? Или он, накачанный морфием, не слышит меня? Ну, я – чисто проверить – наклоняюсь к самому уху старого плаксы и спрашиваю:
– Две бабы у забора, одна приклеена, другая пришита. Что с ними делать?
Тут же громко – даже чересчур громко, наверное, для больницы – отвечаю:
– Одну ОТОДРАТЬ, вторую ОТПОРОТЬ!
Я в отчаянии, не знаю, как быть. Принимаюсь рассказывать шутки про гомиков, мексикосов, про азиатов и про евреев, пробую все известные медицине лекарства, самые эффективные… Старик ускользает. Теряю его. А ведь человек, что лежит передо мной на больничной койке, когда-то умел все обернуть шуткой. И вот он сам не смеется, мне страшно, до ужаса страшно, я кричу:
– Скажи «лук»!
Но папка в ответ не смеется. Словно у него пульс пропал.
Я кричу:
– «Лук» скажи!
Кричу:
– Сначала зеленая, а нажмешь кнопку – красная. Что это?
Папка все равно умирает, так и не ответив. Бросает меня идиотом необразованным. В отчаянии хватаю его за синюшную холодную руку, а он даже не морщится – хотя на пальце у меня кольцо-шокер. Я кричу:
– Скажи «лук»!
Кричу:
– Бежит ежик по лужайке и смеется. Почему он смеется?
Хочешь зарезать шутку – попроси старика объяснить ее. И вот он, лежа на койке, перестает дышать. Сердце не бьется. На мониторе – ровная линия.
Паренек, сидя рядом с телом отца, выбирает шутку сродни электрическим утюжкам – их еще врачи прикладывают к груди умирающего, чтобы снова завести сердце. Шутку, равную тому, что применил бы врач Робин Уильямс в комнате смеха для малолетних раковых больных. Этакий трехбалбесный дефибриллятор. Паренек хватает здоровенный торт с заварным кремом, покрытый толстым-толстым слоем взбитых сливок (таким и Чаплин не постеснялся бы жизнь вам спасти). Берет и, подняв как можно выше, шмякает им старика по хлебальнику. ШМЯК!
Комедийное искусство творит чудеса, и наука знает много примеров тому, однако папка мой умирает – обосравшись под конец кровью.
Нет, правда, на деле было куда как смешнее. Прошу, не надо папку винить: мой косяк, если вам не смешно. Я просто анекдоты рассказывать не умею. Сами знаете: если замять концовку, то несмешным покажется и самый ржачный из анекдотов. Вот например, пришел я как-то потом в парикмахерскую и рассказал старичью все-все, включая момент, когда я размазал торт по лицу мертвого папки, и как меня потом охрана отволокла в крыло для придурков, как меня трое суток врачи проверяли. Даже это не смог рассказать правильно: старичье и парикмахеры на меня тупо вылупились. Я рассказал, как осмотрел старика, как обнюхал его: мертвого, в крови, говне и сливках; он вонял и благоухал одновременно… А эти, парикмахеры и старперы, жующие табак, тупо на меня пялятся. Никто не смеется.
Столько лет прошло, захожу в парикмахерскую, говорю: «Скажите «лук», – и парикмахеры перестают стричь, старики – жевать табак.
Я говорю:
– Лук! – Все затаили дыхание, я будто в склепе.
Говорю:
– Смерть! СМЕРТЬ пришла! Вы что, народ, Эмили… как ее там?.. Дикерсон не читали? Не слышали про Жан-Поля… как его?.. Стюарта?
Играю бровями и, стряхнув пепел с невидимой сигары, говорю:
– Скажите «лук».
Говорю:
– При чем здесь лук? Я даже на скрипке играть не умею!
Череп у меня ломится от обилия шуток, которых мне не забыть; они там, словно опухоль размером с грейпфрут. Знаю, что хоронить человека должны пять ниггеров (четверо гроб несут, один впереди с магнитофоном шествует), но голова забита хламом – типа смешной ерундой. Такое у меня образование. Впервые с тех самых пор, как я был маленьким балбесом и пересказывал папкины шутки (без понимания произнося слова типа «гомик», «ниггер», «жид»), сознаю, что я не рассказывал анекдоты посреди парикмахерской – я тогда сам был анекдотом. В смысле, я наконец-то допер! Поймите правильно: хорошая шутка, которая вызовет взрыв смеха, она как бутылка ледяного «Мишлоба»… с клофелином. Бармен подает ее тебе, улыбается, весь такой обаятельный, а ты и не подозреваешь, что тебя сейчас выебут. Ударная реплика в конце не зря называется «ударной»: это кулак, присыпанный сахарной пудрой, кастет, покрытый заварным кремом и вскрывающий тебе ебальник. БА-БАХ! этим ударом тебе словно бы сообщают: «Я умнее тебя», «Я сильнее», «Тут я рулю, пацан».
Субботним утром я ору посреди парикмахерской:
– Скажите «лук»!
Срываю глотку:
– Лук!
Пока наконец один из старых дураков тихонько так, едва слышно, отложив табак за щеку, не произносит:
– Ну… лук.
Выждав немного – старик всегда учил, как важна верная пауза, что она значит ВСЕ, – и мило так улыбаясь, само обаяние, говорю:
– По лбу стук…
Элеанор[6]
Рэнди не обидит деревья. Не обидит люто, и когда находит в Интернете освещение: дождевые леса Амазонки вырулят, – он решает: как хорошо! как атласно!
Не обидит он больше всех сосны. Рэнди видит, как они движутся: то медленно, то быстро. Сперва поучительно медленно – прямо забываешь, что движутся. Но они движутся: поднимают многотонные ноги выше и выше, а потом как вниз! – прямо голову. После – быстро. Сосна движется быстро, очень быстро, слишком быстро – аж незаметно.
Папа Рэнди их приближения срочно не видел. Если обдумать, папа Рэнди – работавший на зеленом конь-веере, – и так жил взаимно. Один шаг, быстрый, и гора сырой древесины – ба-бах! – ему на волосатый кумпол. Разнесла черепушку на миллиард дырявых соколков.
Рэнди решает: есть доля лучше. Зачем тут ворчать? Поджидаться, когда на тебя жахнется сотня тонн целлулоидного волокна. Рэнди не обидит Орегон.
Рэнди бежит в другое место. Хочет дом: чтоб дозовая штукатурка и без деревьев. Деньги за приличное страхование по карманам, питбуля – в машину. Погнали на юг. Быстрей, быстрей, еще быстрее. Как будто стая волкодавов мчится по следу, хочет влиться в зад Рэнди.
Наконец Калифорния. Реалтор пучит глаз на тачку Рэнди: «Тойота-Селика»; хром и тюнинг, все дела – за ту же цену, что и тачка. Еще питбуль в салоне. У нее штандарт, конфессия требует. Реалтор впивается видом бритого черепа, свежей табу на лице (еще кровь ключица). Реалтор открывает ноут, кажет спираченные файлы.
Говорит:
– Чувак.
Она говорит:
– Ты с этим домом разоришься нафиг.
Реалтор будет Газель.
На экране кинцо, от него у Рэнди откисла челюсть. Кинцо откровенное; копия с копии с копии с копии с копии того, за что ни в тыщу жизней бабла не отвалишь.
Реалтор говорит:
– Чувак.
Говорит:
– Чувак, фильмец называется «Беги и прячься, белая крошка – 4».
В плавной боли Дженнифер-Джейсон Моррелл. Соблазняет блондина-воришку, подбивает его залезть в шикарный дом. В доме пристроились отдыхать чувачки. Чувачки обвалились на кровати, дрыхнут после гулянки, всю дочь запивались дорогой коньячиной, сношались. Экшен стартует, когда Дженнифер-Джейсон пытается упасть золотишко – цепочки на шеях у чувачков, – а чувачки просыпаются. Кровь кипит, чувачки негодуют, дело понятное… Понеслась!
В кинце домишко – оштукатуренный, дозовый. На заднем дворе – бассейн, с одного края вода пузырится. У соседей внутренний дворик – гравий, с палтусами. Нигде ни деревца.
Реалтор, Газель, водит Рэнди по дому. Показывает особенности: два яруса, лестница сразу от входа – внизу мраморный подол. Там-то Дженнифер-Джейсон и устроили групповуху: оголодавшие чувачки зверски ее оприходовали.