— Наверно, все совсем плохо, — говорит он мне. — Кто-то с чем-то промахнулся, ошибся, иначе бы нам сказали.
Он не знает, а я-то все видел, когда врачи бегали вокруг Карла и пытались его спасти, видел лужу крови из-под занавески, ножницы, которые в суматохе запихали под койку Похоже, Карл сам нашел выход.
Весь день только об этом и думаю. Больше ни о чем не получается. Если бы я не спал, то поднял бы тревогу раньше. Его могли спасти. Знал же, что будет беда, и должен был до кого-то докричаться. Это я во всем виноват.
Его койка теперь пустая. Слезаю со своей и иду туда.
— Прости, братан, — шепчу я. — Подвел я тебя.
Думаю, бабуля верно говорила: если как следует постараться, число можно изменить. Если бы я не спал, то видел бы, как Карл сделал свой ход, и все было бы иначе. Теперь я думаю обо всех «двадцать седьмых». Они еще живы.
Если я предупрежу их, заставлю себя выслушать, вероятно, погибнут не тысячи и не миллионы. Может быть, я хоть кого-то да спасу. Даже если всего несколько человек — дело того стоит, правда?
Осталось совсем немного, пора рассказывать.
Только как заставить себя слушать?
И что я должен рассказать?
Сара
Она все плачет и плачет. Не унимается. Все началось ни с того ни с сего — однажды вечером она начинает плакать. Даю грудь — не помогает. Переодеваю — тоже ничего не меняется. Беру на руки, прислоняю к плечу и хожу с ней кругами по комнате. Проходит целая вечность, и она наконец засыпает: вымоталась, вот и отрубилась.
Кладу ее в ящик, где я устроила ей постельку, и падаю на кровать. Ее плач еще звенит у меня в ушах, долгим эхо отдается от стен. Сворачиваюсь клубочком, зажимаю уши, чтобы отгородиться от него. Наверное, я засыпаю, но не знаю, сколько удалось проспать. Знаю только, что ее плач ворвался в мои сны и выволок меня на поверхность. Машинально протягиваю руку потрогать Мию. Кожа у нее так и пылает и влажная от пота.
Пробую все, что знаю: кормлю, переодеваю, пою, укачиваю. А она плачет, и плачет, и плачет.
Винни стучит в дверь и входит.
— Что у вас тут? Вижу, свет горит. Ну и услышал, да. Вот принес тебе чайку.
— Который час?
— К пяти.
— Утра?
— Ага.
— Вин, мне ее не успокоить! Она плачет и плачет! — Голос у меня тоненький и дрожащий.
— Дай ее сюда. Подержу, пока ты пьешь чай. Давай подумаем, что делать.
Берет у меня Мию:
— Господи, Сара, она прямо полыхает!
— Ну да. Вин, что делать? Что мне делать?
— Знаешь, отвезем-ка ее в больницу, в приемный покой.
— Нельзя! Там потребуют удостоверение, адрес и вообще!
— Надо показать ребенка врачу. Нельзя ее так оставить. Скажи, забыла удостоверение дома, а номер не помнишь, выдумай адрес. Все будет нормально. Посмотрят на нее и полечат. Она вон какая крохотуля и болеет, не звери же они. Поехали. Одевайся. Пойду найду ключи от машины.
У нас нет автомобильного сиденья для Мии, поэтому я сажусь назад и держу ее на руках.
— Едь медленно, — говорю я.
— Ясное дело.
Больница вся белая и сверкает. Я уже месяца три из дому не выходила, у меня от всего этого голова кругом идет. Все такое чистое, большое, деловитое. Гляжу на себя: заляпанный свитер поверх футболки, спортивные штаны. Домашние тапки на босу ногу. Вид такой, будто я спала в одежде.
— Имя, фамилия?
— Салли Харрисон.
— Удостоверение личности, пожалуйста.
— Ой, боже мой, я его, кажется, дома забыла. Так спешили…
Регистраторша смотрит на меня в упор, подняв бровь.
— Вы не чипированы?
— Нет.
— А ребенок?
— Нет.
Без предъявления удостоверения личности могут отказаться лечить. Гляжу на нее, не понимая, куда она клонит.
— Пожалуйста… — говорю я.
Бровь задирается еще выше, но потом регистраторша вздыхает и расспрашивает дальше. Даю ей выдуманный адрес и телефон и рассказываю о симптомах Мии все, что знаю.
Ждать приходится всего двадцать минут, потом медсестра ведет нас в смотровую. Туда приходит врач — совсем молодая женщина, но под глазами у нее серые круги, а светлые волосы вылезают из растрепанного хвостика.
— Давайте поглядим на вашу малышку.
Ее кладут на белый матрасик за прозрачной загородкой, как в аквариум, и осторожно раздевают.
— Когда у нее поднялась температура?
— Часов двенадцать назад. И с тех пор она плачет, с перерывами.
— Грудь берет?
— С тех пор, как начала плакать, — нет.
Они осматривают каждый дюйм, проверяют и глаза, и уши, и рот, бережно сгибают и разгибают руки и ноги.
— Похоже, у нее инфекция в пупочной ранке. Видите, тут покраснение и отек.
Теперь, когда врач мне все показывает, я и сама вижу. Кожа на животике вокруг остатков пуповины вспухла и воспалена. Боже мой, как же я проглядела? Какая я мать после этого?! Больно ей, вот и плачет!
— Сейчас мы дадим антибиотик.
Не успеваю я ответить, как они делают ей укол в ногу. Потом достают из целлофановой обертки еще один шприц.
— Она ведь еще не чипирована?
— Нет, но…
— Это обязательно.
Врач коротко косится на меня, и я понимаю, что спорить бессмысленно. Если бы я и хотела, все равно уже поздно. Игла уже вонзилась, на шприц уже нажали.
— Пойдемте в палату, там мы заполним историю болезни.
— В палату?..
Инфекции в этой части тела довольно опасна. Иногда они приводят к столбняку, поэтому сегодня мы подержим ее здесь и понаблюдаем, как она реагирует на терапию.
Подержим здесь?!
— А… а нельзя просто дать ей лекарство? Мы бы не хотели оставаться. У нас дела…
— Нужно ее обследовать. Для такого маленького ребенка столбняк смертельно опасен. Мы не можем рисковать. Да и у вас такой вид, что вам пора отдохнуть. Можно на день поместить вас в палату матери и ребенка, если хотите, найдем одноместную.
Такое ощущение, что все вырвалось из-под контроля. Врачи ее заполучили и не желают отдавать. Поймали. Чипировали. При мысли, что ей в тело вживили микрочип, мне становится худо. Я не хотела, чтобы с ней так поступали. Не хотела чтобы ее пометили, заклеймили и всю жизнь держали под колпаком.
Правда, если я и дальше буду гнуть свою линию — забытое удостоверение, вымышленное имя, чужой адрес, — ничего плохого нам не сделают, так ведь? Гляжу на животик Мии, на туго натянутую, блестящую больную кожу, и понимаю — выбора у меня нет.
Адам
Выписывать меня не хотели, но я все равно ухожу. Не могу здесь оставаться. Свихнусь к чертовой матери. Бабуля приносит мне чистую одежду, и я одеваюсь, пока медсестра учит бабулю, что делать с моим лицом. Потом можно идти.
Когда я подхожу попрощаться к Уэсли, его тошнит в тазик. Он поднимает руку, но говорить не может.
— Держись тут, Уэс, — говорю. Так хочется сказать ему — бросай свою химию, порадуйся жизни, пока можно. Он же «двадцать седьмой», ему всего-то неделя осталась. Но когда я начинаю думать, с какого конца мне нужно браться, чтобы все изменить, изменить судьбу «двадцать седьмых», мне приходит в голову, что химия ему очень даже нужна: может, протянет чуть дольше.
Вот я и молчу и выхожу из палаты. Не могу удержаться, бросаю взгляд на койку, где лежал Карл. Теперь там кто-то другой, и на моем месте тоже будет кто-то другой. Непрерывный конвейер больных и увечных, кто-то поправится, кто-то нет, но, когда я думаю о Карле, на сердце становится тяжело. Это я виноват. Надо было всего-навсего не спать. А я его подвел.
— Что тебя гложет? Ты же вроде бы хотел домой?
— Да ничего. Просто… место такое.
— Ты сделал все, что мог, — говорит бабуля, прочитав мои мысли, — и я тоже.
— Значит, мало старались.
— Прекрати самобичевание. Пошли отсюда скорее.
Не ожидал, что ходить будет так трудно. Пролежал семнадцать дней, и ноги отключились. Коридоры никак не кончаются.