Надев сарафан, она демонстративно заголилась, чтобы стащить с себя мокрый купальник. В каждом ее движении сквозила вера в собственную безнаказанность. Не в порядочности и не в страхе дело: я не мог взять киоскершу по другой причине – это было равносильно попытке долбить вечную мерзлоту.
– Ка-а‑кой злю-у‑щий, – игриво размазывая гласные, сказала киоскерша.
– Объясни мне, зачем ты пришла, если я тебе не нравлюсь?!
– Очень нравишься, с тобой так интересно…
На обратном пути я разыгрывал вычурную беспечность, сорил анекдотами, размахивал, пританцовывая, руками и пел на итальянском. Киоскерша все поняла превратно:
– Во как тебя развезло…
Кодекс чести поселковой бабы строго-настрого указывал заботиться о пьяном, отгонять от него агрессоров, не давать ему падать и ушибаться, разрешал журить, но незлобиво, – иначе позор, отлучение от печи и рубки дров: «Слабенький такой, глазки косенькие…»
Упрямо настаивая, что трезв, я сделал глубокую, переходящую в журавля, ласточку. Демонстрируя чудеса памяти, в кафе возле набережной купил нам по стакану водки.
– Ой, не надо бы… – поддержала авантюру киоскерша.
Помню, бармен скалился и подмигивал, потом я долго, как слон, ниагарил под ствол маслины, все более окунаясь в восковую дрему. Киоскерша проводилась домой без моего участия. Не включая света, спазматичными рывками я стянул маечку, клозетным движением спустил шорты, избавился от тапок и рухнул без сил на койку. Мне приснился цветной, игровой сон, в котором последовательно дублировались события прошедшего вечера, вплоть до момента, когда я вжикнул ширинкой, чтоб отлить. Сработал автостоп, и я проснулся.
Я ощупал простыню и счастливо убедился, что не оскандалился. Не вынырнув толком из сомнамбулической дремы, я толкнул дверь, распахнувшуюся с неожиданным стуком, и шагнул за порог, расставив для равновесия руки, точно собирался идти по канату.
На скамейке у летних умывальников курил на луну юный сосед. Во вчерашней беседе он нашел повод ввернуть, что, учась в десятом классе, подвел итог числу своих любовниц – их оказалось тридцать. Я тогда еще подумал, что был скромнее в его возрасте и врал про сумму на десяток меньше…
Сквозь сон и хмель я увидел, что сосед странно взволнован. Он вскочил и, тыча сигаретой в небо, зашептал, будто оправдываясь:
– Ночь… Душно… Я покурить вышел, только покурить!
– Конечно, – я смахнул комара с его щеки.
– Да покурить же, только покурить! – пролаял выхлопным кашлем сосед и отскочил, вскинув к лицу кулачки.
Я механически улыбнулся и пошлепал в сортир. Возвращаясь через минуту, отметил, что соседа на скамейке уже нет.
Проснулся поздно, ближе к полудню. Первым обнаружилось то обстоятельство, что спал я голым. Трусы, очевидно, снялись вместе с шортами. Я вспомнил перекосившийся рот юного соседа и забеспокоился. Вид пьяного десантника без трусов мог быть ему неприятен. Я успокоил себя, что после завтрака найду соседа на пляже и извинюсь за ночной стриптиз. В том случае, если он придал ему значение.
В голове стояла переменная облачность, и я оделся, жестко фиксируя внимание на том, что надеваю.
На кухне хозяйка проворно сортировала по корзинам утренний сбор крыжовника и смородины.
Я вскипятил воды и заварил бульонный кубик.
– Отраву жрешь, – хмыкнула хозяйка. – Я курку вчера резала, давай насыплю живого бульончику.
– Спасибо, только у меня на курицу аллергия…
– Это оттого, что привык говном питаться. И аллергия будет, и язва!
Я достал из холодильника пенек салями и бережно произвел срез.
– Синтетика, – громко удручилась хозяйка и с материнской расторопностью подхватила корзины, как колыбельки. – Сосед твой сегодня уехал, на неделю раньше, я деньги вернула, но мне же обидно, что люди скажут, а он говорит: «Аллергия на солнце»… Он, правда, поганенько выглядел, и вроде морозило его, я говорю: «Ты к доктору в санаторий сходи» – а он: «Нет, лучше домой поеду» – и побежал чуть свет на автобус… Ты абрикос хоть поешь, я тебе повыбирала.
Хозяйка взглядом указала на артиллерийскую пирамиду на столе и заспешила к воротам. Подошло время крымской сиесты, и с пляжа потянулись вереницы курортников.
Выбрался к морю…
Выбрался к морю – и солнце, воздух и вода в три дня сделали из меня кромешного урода. Обгорел, облез. Волосы свалялись и закурчавились, синяки под глазами налились плодовой тяжестью. Вдобавок я обильно покрылся ватрушкообразными прыщами: розовый пухлый шанкр, величиной с крупную горошину, а в середине ссохшаяся сукровица.
Поначалу меня даже принимали за местного алкаша-наркомана, и не особо чванливые приезжие добродушно расспрашивали, почем в поселке анаша и где самый дешевый портвейн. А потом я вовсе загнил, и люди перестали обращаться ко мне за советами.
Я пытался противиться заразе, покупал щадящие кишечник ананасовые йогурты, но паршивел и шелушился. На теле проявились экземо-лишаеподобные разводы и зудящие наросты.
Аптекарша, едва взглянув на меня, выудила откуда-то снизу «Трихопол» и презрительно швырнула на прилавок. Я прямо-таки сник от обиды и пояснил:
– Это что-то вроде грибка. Мне нужна какая-нибудь протирка на спирту или эмульсия, – и сунул ей под нос узорчатую, как удав, руку.
Аптекарша брезгливо отпрянула.
– Протирка тут не поможет.
Она умно скривилась и надела очки в толстой оправе.
– Вам, молодой человек, к врачу надо. Может, у вас инфекция в крови…
– Псориаз?! – гадливо охнул я.
– Похоже на псориаз. Или хуже… К врачу! В Алушту!
На улице ко мне подошел развязный испитой мужик, похожий на ведущего «Клуба кинопутешественников» Юрия Сенкевича. Он сказал сундучным голосом:
– Когда я пацаном работал в далеком северном порту Ванино, в механическом цеху случилось несчастье. Женщина попала волосами в токарный станок, и ей сломало шею.
– А у меня, – я пальцем потыкал в свои болячки, – горе. Что делать – не знаю. Подохну скоро! – задорно так произнес.
«Сенкевич» послюнил ноготь и сковырнул с моего плечевого прыща подсохшую гнойную накипь.
– Ты знаешь, что такое урина?
– Урина – это моча…
– Ты простудил кожу. – «Сенкевич» назидательно напряг указательный палец. – Когда заходишь в сортир, чем пахнет? Пахнет так, что глаза дерет? Это аммиак. Думаешь, хирурги перед операцией дезинфицируют руки спиртом?
Я молчал, раздавленный своим невежеством.
– Знаешь, что такое – родная урина?
– Урина – это моча.
– Она все может, родная урина.
Так я стал каждое утро обливаться золотистой мочой. Солнце выпаривало ее до кристаллов, и я сверкал, как соляной столб. Соседи потаенно вздыхали. Я подслушал их глухие голоса:
– Мальчик нездоров. Стульчак бы надо обрабатывать после него. Хлорной известью.
Я перестал оправляться в нашем уютном фанерном сортирчике. Таясь, я поднимался чуть свет и уходил в далекие камыши лимана, срал там, осторожный, как степной байбак, потом брел на дикий пляж, подальше от пансионатов и пионерских лагерей.
Я бросался в море и уплывал на одинокий утес, чтоб в уединении праздновать закат моего тела. В шторм вокруг утеса всегда бились тяжелые волны. Неудобный сам по себе, ребристый, скользкий утес постоянно захлестывало, и поверхность камня украшалась расплющенными медузами и скальпами водорослей. На утесе я холил, жалел свое больное тело, скоблил жесткой мочалкой, ссал в пригоршню, обливался, обсыхал – и опять терся мочалкой.
От скуки я вылавливал быстрых крабиков, целовал им клешенки. Крабики щипались, и я раскусывал их пополам. Когда на скрипучих катамаранах проплывали счастливые семьи, я распластывался на камне, сжимался, как анус, и с ненавистью бормотал:
– Прокаженный, прокаженный!
Я жил на камне весь день, питаясь сырыми злаками и похищенными фруктами.
Если становилось невыносимо жарко, я сползал в широкую расщелину у воды.
Каменный выступ защищал меня от прямых солнечных лучей, я лежал не шевелясь, разглядывая свои длинные белые ноги, ранящие сходством с дохлыми рыбинами.