Двум упорствующим депутатам, находящимся под контролем Мэра, вместе с вакциной ввели жидкий чип. Прозрачный, бесцветный, он быстро растворился в крови, проник в мозг и образовал там крохотную студенистую каплю, воздействующую на волевые участки мозга.
У внука репрессированного генерала жидкий чип порождал галлюцинацию, будто он находится в деревенской бане с кустодиевской женщиной, смахивает ее распаренным веником, а она повизгивает, закрывая ладонями потные груди. Другой депутат, владелец вещевого рынка, вообразил себя буддийским монахом, который достиг нирваны, созерцая голубую вершину Гималаев.
Третье голосование прошло успешно. Внушаемые через чипы депутаты обеспечили необходимое количество голосов. Президентское «Сокращение населения России до пятидесяти миллионов человек» было принято. Утомленные избранники расходились кто куда, большинство в буфет. Двое остались в зале. Один, раздевшись догола, что есть мочи махал рукой, приговаривая: «Еще, что ль, поддать, Глафира?» Другой замер в позе лотоса, глядя в дальний верхний угол зала, и на лице его застыла блаженная улыбка Будды.
Мэр в своей уединенной келье негодовал, наблюдая, как рейтинг Президента подскочил до «83». Гнусный Модельер, используя властный ресурс, переиграл его. В довершение Мэр почувствовал омерзительный запах жженых костей, проникавший в комнату через вентиляцию. Так Модельер, любитель инсценировок, выживал его из Думы.
«Рано торжествуешь, вонючка!.. – думал Мэр, зажимая нос батистовым платком. – Главная схватка еще впереди!..»
Аня разносила по домам почту: тяжелая сумка через плечо, скромный плащик, неяркий беретик, быстрые ноги в непромокаемых кроссовках, чтобы удобнее было бежать по влажным тротуарам, перепрыгивать лужи, пробираться по скользким ступенькам… Обыденные, Зачатьевские, Пожарские переулки, то милые запущенные дворики с кустиками и деревьями, то тесные, гулкие, как колодцы, подворья, без единой травинки, с очумелыми бездомными кошками; старые доходные дома с обветшалыми фасадами, похожие на печальных вдов; конструктивистские, из кубиков, строения, словно забытые игрушки выросших и разбежавшихся детей; церкви с блеклыми куполочками; часть монастырской стены, за которой притаились богобоязненные матушки; проулки, вкривь и вкось заставленные автомобилями; булочные с запахом ванили; склады, зияющие затхлыми подвалами… И вдруг, сквозь длинный тесный прогал – сочный блеск Москвы-реки, белый торопливый кораблик, огромный, колючий памятник Петру из красной закопченной меди.
Зная секреты подъездов, Аня нажимала кнопки электронных запоров, входила в парадные, засовывала письма в почтовые ящики. В иных подъездах не было запоров. В них проникали бомжи, или горькие пьяницы, или непутевые подростки. И тогда почтовые ящики были раскрыты настежь, из них торчали обугленные газеты, письма пропадали, и Аня поднималась на этажи, звонила в квартиры.
В одной такой, с несколькими звонками, она нажала кнопку, под которой стояла фамилия «Князева». В коммунальной квартире жила безмужняя женщина Валентина, чей единственный сын служил в Чечне. Аня приносила сюда конвертики с военным штемпелем, надписанные округлым обстоятельным почерком. Каждый раз солдатская мать Валентина принимала письмо двумя руками, прижимала к груди, целовала, затем кланялась Ане, нежно светясь, пятилась в глубину коридора…
Валентина вышла на звонок. Несколько секунд на ее лице металось пугливое, умоляющее выражение, будто она вымаливала для себя жизнь сына. Заговаривала, заколдовывала ужасную весть, закупоривая ее в невидимый сосуд. Аня протянула ей весточку с почерком сына, и та вся вспыхнула, порозовела, похорошела, принимая драгоценный конвертик.
– А мне ночью птица приснилась. Будто прилетела к окну и держит в клюве ягоду… Не рассмотрела, красную ли, черную. Вот птица ты и есть! И ягода – Коленькино письмо! Ягода красная, добрая. – Она прижала конвертик к губам, потом к груди, на которой сквозь вырез платья виднелась цепочка для крестика. Стала пятиться в сумрак коридора, светясь из глубины, держа у груди прозрачный одуванчик света…
В другой квартире, где дверь хранила остатки добротной обивки и висела нечищеная табличка с номером, ей отворил худой, небритый мужчина, облаченный то ли в изношенный зипун, то ли драный узбекский халат. Глаза мужчины из-под косматых бровей затравленно мерцали. Из-за спины дул ядовитый сквозняк, какой бывает на горящих свалках. И все, что маячило в коридоре, – какие-то рамы без картин, разломанные тумбочки без ящиков, торшеры без лампочек – напоминало свалку. Хозяин Иван Иванович сравнительно недавно был известным ученым, преподавал в институте, что-то открывал, изобретал и испытывал. Но с тех пор как лабораторию закрыли, кафедру ликвидировали, он безнадежно запил. Скандалил, дурил, возвращался в полуобморочном состоянии, засыпал перед дверью на лестничной площадке. Вынес из дома все ценные вещи, антиквариат, фамильную посуду, портрет покойной жены. То и дело занимал на выпивку, рылся на помойках, стоял в переходах метро. Кончилось тем, что ему нечем стало платить за квартиру. К нему зачастили азербайджанцы из жилищной конторы, предлагая либо немедленно заплатить за квартиру, либо продать им ее за умеренную, но приличную цену. Уведомление, которое принесла ему Аня, было повесткой в суд, где разбирался его жилищный вопрос.
– Не я пропил, девочка моя дорогая, а меня пропили! – говорил Ане Иван Иванович, стуча себя в костистую грудь. – Всю нашу Родину, девочка моя дорогая, пропили!.. Был я членкор и лауреат, а стал побирушка и бомж. Из грязей мы, русские самородки, вышли, в грязи и уйдем. И грязи те, девочка моя дорогая, не целебные! – грустно засмеялся, закашлялся. Из-за плеч его сильнее потянуло холодным дымом. Это был запах сгоревшей страны, в которой когда-то жила и Аня.
Печальная, поклонившись несчастному, она ушла из подъезда, где прежде в нарядном лифте поднимался известный ученый, обнимая среди тесных зеркал очаровательную молодую жену. Теперь же было сорно, промозгло, на стене синим спреем было начертано ругательство.
За дверью, куда она позвонила, раздался шелест. Зазвякали цепочки, запоры, ключи. В щель выглянуло напудренное старушечье лицо, на котором, среди морщин и выбеленных складок, ярко краснели наведенные помадой губы. Костлявые птичьи пальцы были усыпаны кольцами. Пергаментная, черепашья шея погружалась в пожелтелые от времени кружева. Здесь жила актриса Зеленовская, которую Аня помнила по ранним советским фильмам, восхищаясь ее красотой, умением танцевать с офицерами, петь очаровательные песни, похожие на арии из оперетт. Теперь она старилась совершенно одна. Ее внучка, тоже актриса, год как уехала на гастроли во Францию, и с тех пор от нее не было весточек. Старая примадонна болела, к ней приезжала «скорая помощь». Она попросила Аню отнести на почту заказное письмо к какому-то французскому кинокритику. Теперь же заказное послание, обклеенное русскими и французскими марками, к ней возвращалось, не найдя во Франции адресата. Аня видела, как больно старухе принимать конверт, как дрожат ее скрюченные подагрические, усыпанные золотом пальцы.
– Ничего, в другой раз получит, – бормотала она. – Актрисы – создания ветреные… Какое-нибудь увлечение… Какой-нибудь театральный роман… Быть может, махнула через океан в Голливуд… Теперь их время… – Желая казаться бодрой, она морщила в улыбке неправдоподобно красные губы. В ее полуслепых глазах дрожали светлые слезы. Из коридора пахло лекарствами, и что-то неразличимо сияло, как может сиять удаленное в спальню трюмо.
В перенаселенной квартире этого старого доходного дома, где вдоль просторной, очень запущенной лестницы возносились вверх узорные перила с остатками чугунных лилий, орхидей и кувшинок, а в одном из окон сохранился осколок многоцветного витража, с Аней произошел конфуз. Ей открыла огромная толстобедрая женщина с седыми волосами, в порванной кофте, с распухшими от слоновьей болезни ногами. Аня приветливо протянула ей нарядный глянцевый журнал, и та, грозно осмотрев ее с порога, открыла лакированные страницы. На них было много дорогих реклам, розовых обнаженных красавиц и смуглых, с волосатой грудью мужчин… Получательница тупо разглядывала их совершенные, сверкающие тела, а потом швырнула в Аню журналом: