Из подвала типографии вышел отец Дитрих. Молодой священник, как цыпленок, суетливо забегает то справа, то слева, записывает что-то, а инквизитор говорит медленно и внушительно. Я пошел к ним, священник быстро взглянул на меня и пропал, словно испарился.
Отец Дитрих внезапно остановился, рассматривая что-то на тыльной стороне ладони.
– Бог такой же великий художник, – сказал он негромко и едва шевеля губами, – в малом, как и не меньший – в великом… Не перестаю дивиться его чувству вкуса.
На фаланге среднего пальца сидела, прихорашиваясь, большая пестрая бабочка. Отец Дитрих смотрел на нее с доброй улыбкой на строгом аскетичном лице.
– Над бабочкой постарался, – согласился я. – Это уже потом, когда нас творил, то устал, делал наспех…
Он нахмурился.
– Сын мой, – в голосе инквизитора прозвучало предостережение, – даже в шутку не стоит говорить о таких вещах. Есть деяния, над которыми не шутят. По определению.
– Простите, отец Дитрих, – сказал я покаянно, – я из страны, где над всем привыкли стебаться, чтобы выказывать свою крутость. Если не стебешься, то как бы и не круть… Вообще-то я надеюсь, что Господь и нас творил с любовью и тщанием. Хотя бы… как эту бабочку.
– С особым тщанием, – поправил отец Дитрих. – Ведь по своему образу и подобию! Это не случайно подчеркнуто. А кому много дано, с того много и спросится.
Мне почудился в его последних словах явный намек, я теперь их везде вижу, ответил скорбно:
– Ну вот, отец Дитрих, и вы тоже!.. Только я хотел расслабиться… нет-нет, не в том смысле, желудок и кишечник у меня уже в порядке, надеюсь… Я имел в виду, перестать корчить из себя человека и малость превратиться в животное. Это называется отдохнуть, побалдеть, подурачиться, покайфовать…
Он в удивлении покачал головой.
– Что значит возраст: я и слов таких не слыхал! Молодежь придумывает свой язык… Странно, что стремятся отдыхать как раз те, у кого полно сил, а пользу спешат принести старики.
– Старики не выпрыгивают из стен, – возразил я, – откуда-то же да берутся? Работающие старики – это те полные сил дуралеи, что пьянствовали и таскались по бабам. А когда спохватились… гм… уже старики. Они как бы искупают свои прошлые грехи!
Он вздохнул.
– Как хорошо, что ты, сын мой, это понимаешь.
– Отец Дитрих, – сказал я укоризненно, – не ловите меня на слове! Я все понимаю, но не значит, что и делаю. Мало ли что человек понимает… Но почему-то творит совсем не то, что понимает. Вот и я… Ничто человеческое, как говорится, мне не чуждо.
Он взглянул остро.
– Сын мой, ты все же умен… Хоть молод и плечист. Иногда у тебя бывают… проблески. Потому скажи мне, почему, когда говорят эти красивые слова насчет человеческого, имеют в виду обязательно какую-то гнусность? Гнусность или простое скотство? Почему «ничто человеческое мне не чуждо» никогда не звучит в том смысле, что кому-то захотелось почитать книгу, послушать литургию, полюбоваться чем-то прекрасным?..
Я в затруднении развел руками.
– Трудные вопросы задаете, отец Дитрих. Я же простой рядовой гроссграф, каких хоть пруд пруди… Да и инаугурацию еще не прошел.
– Кстати, – спросил он уже другим тоном, – когда это будет?
– Гонцов разослали, – заверил я. – Как только все соберутся… или не все, но большинство, то и завершим легализацию власти. Думаю, ближайшие начнут подъезжать уже через день-два, остальные прибудут попозже.
Он проворчал:
– Что-то долго они едут. Уже вопросы возникают.
– У кого?
– Да у многих.
– Дураки, – сказал я.
Он покачал головой.
– Сын мой, они не дураки, а люди, приученные к порядку. И чем быстрее завершишь вступление в свое гроссграфство, тем лучше.
– Да, отец Дитрих, я все понимаю. Не хотите ли без спешки отправиться к Тоннелю?
Он посмотрел остро.
– Ты уже наметил, когда начнешь?
– Как только, – заверил я, – так сразу. В балладах будет сказано, что это я затеял для того, чтобы утешиться от безумной любви!
Он хмыкнул, в глазах появилось одобрительное выражение.
– Я рад, сын мой, что к тебе возвращается ирония.
– Какая ирония, – ответил я тоскливо, – это сарказм. Жжет, будто ведро расплавленного олова вылакал, аки голодный дракон. Но дела, вы правы, постепенно вытеснят все… кроме дел. В принципе уже можно начинать операцию… Просто хочу подождать еще несколько дней.
– Зачем?
Я кисло улыбнулся.
– Отец Дитрих, у вас же своя разведка?
Забывать службу, твердил я себе, ради женщины непростительно. Быть пленником любви хуже, нежели быть пленником на войне. У неприятеля скорее может быть свобода, а у женщины оковы долговременны. Женщина всегда предпочтет твое рабство своей свободе. Женщина – это…
Я стукнул кулаком по стене с такой силой, что рассадил руку. Короткая боль чуть отрезвила, хрень порю, никакие из этих обвинений к Лоралее не относятся, это так, общие слова, пороки одной женщины переносим на всех. Из меня просто прет бессильная ругань, ругань бессильного. Что значит слабого. Это я – слабый…
Я развернулся и, добравшись на подгибающихся ногах до роскошной кровати, рухнул поверх одеяла из шкуры заморского зверя.
В дверь постучали, словно со злорадством ждали, когда я упаду на ложе.
– Кого там несет? – заорал я зло.
Оруженосец приоткрыл дверь и осторожно просунул голову.
– Барон Альбрехт, – сказал он виновато. – Велел передать, что знает о вашей усталости, но все-таки просит принять его.
Я со злостью поднялся, махнул рукой.
– Зови.
Дверь распахнулась во всю ширь, барон Альбрехт вошел, как всегда подтянутый и собранный, даже слегка надменный. Но на этот раз пахнуло чрезмерной сдержанностью, словно готовится сказать неприятность, после которой наши отношения подпортятся.
Серые глаза метнули такой острый взгляд, что я ощутил, как нечто незримое пронзило меня и высветило на стену за моей спиной мои некрасивые внутренности. Он отвесил сдержанный поклон, умудрившись вложить в него и верность вассала, и укор моему внешнему виду, и напоминание, что жизнь идет и даже скачет, выбрасывая из седла слабых и стаптывая тех, кто идет по обочине.
– Сэр Ричард!
– Барон Альбрехт, – поприветствовал я с чуть большей любезностью, ибо я хозяин, принимаю гостя в своих покоях, – вы, как всегда, с иголочки…
– Это как? – спросил он.
– Не знаю, – ответил я гостеприимно. – Наверное, от портного. Вам бы еще гвоздику на левое плечо.
– На левое? – переспросил он суховато.
– Можно и на правое, – ответил я легко, – никогда не разбирался в символике. Барон, раз уж явились так неосторожно, придется испить со мной кофейку… Впрочем, можете отказаться, но я все равно вылакаю пару чашек. Спать хочу, веки чугунные…
– Простите, – ответил он холодновато, – я пытался раньше, но вы всегда ускользали…
– Присядьте, барон, – сказал я любезно и указал на кресло у стола. Барон выждал, пока я сяду, хоть я и моложе, но по рангу старший, так что если речь о делах, то сажусь первым я, а если собрались выпить и почесать языки о бабах, то первым садится он. – У вас проблемы?
– Это у вас проблемы, – сообщил он холодно.
За столом он такой же собранный и ровный, напоминая отца Дитриха, только в лице меньше доброты и участия. Вернее, на лице барона Альбрехта всегда полное отсутствие доброты и участия, зато есть выражение, которое называется «падающего толкни».
Впрочем, протянутую ему чашку взял, хотя кофе пил, как мне показалось, впервые не прислушиваясь к ощущениям. Я сосредоточился, барон что-то спросил, но я жестом попросил не мешать, воскресил в памяти четкие образы, вкус и аромат… в ладонь опустилась приятная тяжесть, а ноздри уловили аромат элитного сыра. Я положил его на середину стола, снова сосредоточился, на этот раз ладонь ощутила вес побольше, я взыграл и снова закрыл глаза.
Когда на тарелке оказалось пять кусков, все разные, один даже с зеленью, я перевел дыхание и, создав еще чашку с кофе, ухватил ближайший ко мне кусок сыра.