«К 1850 году в Высшем отделении семинарии произошел конфликт, прямо не касавшийся Ивана Сергиева, но повлиявший на его дальнейшую судьбу. До апреля 1850 года первым учеником отделения по всем спискам значился Александр Павлов, а Иван Сергиев обычно занимал третье место. Вероятно, именно Павлов был бы направлен для продолжения духовного образования в Петербург. Однако 2 апреля 1850 года он не явился на утреню, о чем была сделана запись в дисциплинарном журнале. В наказание за проступок архимандрит Иларион назначил ему “стоять на коленях в течение одного класса”, но Павлов отказался выполнить приказание инспектора и пошел на прямой конфликт с ним… В результате возмущенный архимандрит вышел из класса и подал докладную записку на имя ректора с предложением наказать Павлова розгами. Но Семинарским правлением было принято иное решение: “Недуг Павлова, состоящий в самомечтании и неповиновении одному из главных своих начальников и наставников, надобно лечить не скоропреходящею мерою, а посему, не наказывая его телесно, лишить ныне же первого разряда…” В следующем 1851 году Александр Павлов был снова причислен к первому разряду, но первым учеником класса он больше не стал, и почетное право учиться в Петербургской духовной академии перешло к Ивану Сергиеву».
Если этот Павлов до выпускного курса числился первым учеником, значит, кроме успехов в учебе этот юноша отличался и примерным поведением, к чему в семинарии относились настолько строго, что немедленно лишали звания первого ученика за первое же неповиновение начальству. Какой же бес «самомечтания» вдруг вселился в этого Павлова? Почему он вдруг поступил вполне по-толстовски? И что с ним было потом? Во всяком случае, именно такие выпускники семинарий и пополняли ряды толстовцев.
Но вернемся к Ивану. Итак, Божий Промысел? Или все-таки сработала та самая модель тихого поведения, которая по мере накопления и выдала вроде бы неожиданный, случайный, на самом же деле абсолютно закономерный результат, так что Иван Сергиев после выпуска из семинарии поехал не в Суру, а в Петербург?
Между прочим, в мае и июне 1851 года Сергиеву предлагали поступать в Петербургскую медико-хирургическую академию, а затем в Главный Педагогический институт. Оба раза он отказался.
28 июля 1851 года Ивану Сергиеву был выдан билет за № 366, дающий ему свободный пропуск на всех заставах от Архангельска до Санкт-Петербурга. В тот же день он выехал в Петербург.
Глава третья
ПРИЗРАК СЕН-ТОМА
Никогда не забуду я одной страшной минуты, как St.-Jérôme, указывая пальцем на пол перед собою, приказывал стать на колени, а я стоял перед ним бледный от злости и говорил себе, что лучше умру на месте, чем стану перед ним на колени, и как он изо всей силы придавил меня за плечи и, повывихнув спину, заставил-таки стать на колени.
Л.Н.Толстой. Отрочество
ЛЁВА-РЁВА
Каждый читатель «Детства» и «Отрочества» Толстого непременно обратит внимание на то, что главный герой этих повестей Николенька Иртеньев постоянно плачет. Именно слезы являются основной душевной и физической реакцией на все проблемы, которые ставит перед ребенком окружающий мир.
Вот первые страницы «Детства»: немец-гувернер Карл Иванович всего лишь щекочет пятки своего подопечного, стараясь поднять его утром с постели.
«Мне было досадно и на самого себя, и на Карла Ивановича, хотелось смеяться и хотелось плакать: нервы были расстроены.
– Ach, lassen Sie[6], Карл Иванович! – закричал я со слезами на глазах, высовывая голову из-под подушек».
Слезы – единственный способ решения всех конфликтов, к которому Николенька Иртеньев прибегает бессознательно, просто потому что такова его душевная природа. И в семье об этом прекрасно знают.
«Поздоровавшись со мною, maman взяла обеими руками мою голову и откинула ее назад, потом посмотрела пристально на меня и сказала:
– Ты плакал сегодня?
Я не отвечал… Она поцеловала меня в глаза и по-немецки спросила:
– О чем ты плакал?»
Это удивительное «о чем ты плакал?» больше говорит нам о характере Николеньки, чем всё остальное. Только мать понимает, что слезы у ее сына имеют, так сказать, содержание. Не «почему ты плакал?», но «о чем ты плакал?»
Плачет он обо всем. О себе, о maman, об отце, о Карле Ивановиче, о птенчике, выпавшем из гнезда, о курице, которую несут на казнь, об охотничьей собаке со сломанной лапкой, о первой любви… Плачет от радости и злости, от любви и стыда. Плачет, когда ему очень хорошо и когда очень плохо. Когда счастлив и когда хочет умереть. Плачет просыпаясь и засыпая.
Апофеозом «Детства», его кульминацией являются слова, которые часто цитируются:
«После молитвы завернешься, бывало, в одеяльце; на душе легко, светло и отрадно; одни мечты гонят другие – но о чем они? – Они неуловимы, но исполнены чистой любовью и надеждами на светлое счастие. Вспомнишь, бывало, о Карле Ивановиче и его горькой участи – единственном человеке, которого я знал несчастливым, – и так жалко станет, так полюбишь его, что слезы потекут из глаз, и думаешь: “Дай Бог ему счастия, дай мне возможность помочь ему, облегчить его горе; я всем готов для него пожертвовать”. Потом любимую фарфоровую игрушку – зайчика или собачку – уткнешь в угол пуховой подушки и любуешься, как хорошо, как тепло и уютно ей там лежать. Еще помолишься о том, чтобы дал Бог счастия всем, чтобы все были довольны и чтобы завтра была хорошая погода для гулянья, повернешься на другой бок, мысли и мечты перепутаются, смешаются, и уснешь тихо, спокойно, еще с мокрым от слез лицом.
Вернутся ли когда-нибудь та свежесть, беззаботность, потребность любви и сила веры, которыми обладаешь в детстве? Какое время может быть лучше того, когда две лучшие добродетели – невинная веселость и беспредельная потребность любви – были единственными побуждениями в жизни?
Где те горячие молитвы? Где лучший дар – те чистые слезы умиления? Прилетал ангел-утешитель, с улыбкой утирал слезы эти и навевал сладкие грезы неиспорченному детскому воображению.
Неужели жизнь оставила такие тяжелые следы в моем сердце, что навеки отошли от меня слезы и восторги эти? Неужели остались одни воспоминания?»
Весь дальнейший рассказ – о жизни в Москве, о бабушке, о Карле Ивановиче, о любви к Сереже Ивину и Сонечке Валахиной, о смерти матери и стоянии над ее гробом – это развязка внутреннего действия, потому что всё главное уже сказано. У гроба матери мальчик не может выжать из себя слезы, зато со страхом слышит крик пятилетней крестьянской девочки, которой показали мертвую барыню. И он впервые понимает, что лицо его maman может возбуждать не только любовь и нежность, но и ужас. Впервые понимает, «отчего происходил тот сильный тяжелый запах, который, смешиваясь с запахом ладана, наполнял комнату».
Искренние слезы и молитвы, которые служат для мальчика естественным выражением потребности любви, покидают его возле гроба матери. «Во время службы я прилично плакал, крестился и кланялся в землю, но не молился в душе и был довольно хладнокровен…»
На самом деле, как мы уже писали, Толстой не помнил своей матери, не помнил ее смерти и похорон. Но он помнил похороны бабушки Пелагеи Николаевны. Их описание в «Отрочестве» буквально совпадает со сценой прощания с maman: «Всё время, покуда тело бабушки стоит в доме, я испытываю тяжелое чувство страха смерти, то есть мертвое тело живо и неприятно напоминает мне то, что и я должен умереть когда-нибудь, чувство, которое почему-то привыкли смешивать с печалью».
Между «Детством» и реальным детством Толстого разница не столь велика. Как бы Толстой ни открещивался от восприятия этой повести как автобиографии («Кому какое дело до истории моего детства?» – с гневом писал он Н.А.Некрасову, который напечатал повесть в «Современнике» под заглавием «История моего детства»), она все-таки является автобиографией, потому что образ главного героя в основных чертах совпадает с тем, как Толстой описал себя в поздних «Воспоминаниях». Перед тем как по просьбе биографа П.И.Бирюкова он начал писать «Воспоминания», Толстой перечитал автобиографическую трилогию, и она ему не понравилась – «потому, что замысел мой был описать историю не свою, а моих приятелей детства, и оттого вышло нескладное смешение событий их и моего детства». При этом он не смог объяснить, почему, собственно, Николенька Иртеньев не он?