— Когда ты был маленький, пришел Мильтон Гомер и взял тебя на руки…
— Нет!
— Пришел и взял тебя на руки и спросил, как тебя зовут. Я помню.
Брайан подошел к лестнице:
— Правда, что Мильтон Гомер приходил и взял меня на руки и спросил, как меня зовут? Правда? Когда я был маленький?
— Скажи Розе, что он и с ней то же самое сделал!
Роза знала, что это вполне возможно, хоть и помалкивала насчет себя. Она не знала точно, правда ли помнила, как Гомер Мильтон держал Брайана на руках, или ей кто-то об этом рассказал. Каждый раз, когда в каком-нибудь доме появлялся новый ребенок — в совсем недавнем прошлом, когда дети еще рождались дома, — Мильтон Гомер уже был тут как тут и просил позволения увидеть ребенка, а потом брал его на руки и произносил речь, всегда одну и ту же. Смысл речи заключался в том, что если ребенок выживет, то следует надеяться, что он будет вести христианскую жизнь, а если умрет, то следует надеяться, что он отправится прямиком в рай. В общем, то же, что и при крещении, хотя Мильтон не взывал к Отцу и Сыну и не использовал воду. Он все проделывал от себя лично. В эти минуты на него нападало заикание, которым он обычно не страдал, — а может, он заикался специально, чтобы придать важности моменту. Он широко открывал рот и раскачивался взад-вперед, сопровождая каждую фразу сопением.
— И если дитя… если дитя… если дитя… выживет…
Много лет спустя Роза воспроизводила эту сцену в гостиной у брата — качалась взад-вперед, декламируя речитативом, и каждое «если» вылетало у нее изо рта, как шипение бомбы, готовой взорваться и принести большие потрясения в человеческую жизнь.
— Оно будет вести… добродетельную жизнь… и не будет… не будет… не будет… не будет грешить. Оно будет вести… добродетельную жизнь… добродетельную жизнь… и не будет грешить. Не будет грешить!
— А если дитя… если дитя… если дитя… умрет…
— Хватит, Роза. Достаточно, — сказал Брайан, но при этом смеялся. Он мирился с театральными представлениями Розы при условии, что она изображала Хэнрэтти.
— Как ты можешь это помнить? — спросила Феба, золовка, надеясь остановить Розу, пока та не увлеклась, не затянула представление и не рассердила Брайана. — Ты видела, как он это делает? Так часто видела?
— О нет, — несколько удивленно ответила Роза. — Я не видела, как он это делает. Что я видела, так это Ральфа Гиллеспи, который изображал Мильтона Гомера. Это мальчик из нашей школы.
* * *
Другой общественной работой Мильтона Гомера, как помнили Роза и Брайан, было маршировать в разных парадах. Парадов в Хэнрэтти устраивали много. Парад оранжистов двенадцатого июля; парад кадетов-старшеклассников в мае; парад школьников на День империи, парад Церковного легиона, парад Санта-Клауса, парад ветеранов «Клуба львов». Для жителя Хэнрэтти не было оскорбления страшней, чем сказать, что он обожает красоваться в парадах; однако почти всем жителям города (собственно города, разумеется, Западный Хэнрэтти в это понятие не входил) выпадал случай пройтись у всех на виду в какой-нибудь организованной и одобряемой обществом процессии. Чего никак нельзя было делать, так это показывать, что участие в параде тебе приятно; напротив, участникам полагалось прикидываться, что их против воли вытащили из желанной безвестности и теперь они готовы исполнить свой долг и всей душой преданы идеям, которые провозглашает этот парад.
Самым роскошным было шествие оранжистов. В голове парада ехал «король Билли» на самом белом коне, какого только удалось найти, а замыкали колонну «черные рыцари», самые благородные из оранжистов, обычно старые фермеры, худые, бедные, гордые фанатики на темных конях, в древних, передающихся от отца к сыну цилиндрах и фраках. Реяли роскошные знамена — шелк и вышивка, синева и золото, оранжевый и белый, сцены торжества протестантской веры, лилии и раскрытые Библии, девизы, свидетельствующие о благочестии, доблести и пылающей нетерпимости. Шли дамы под зонтиками от солнца — жены и дочери оранжистов, все в белом — символ чистоты. Потом шли оркестры, флейты и барабаны, и лучшие степ-танцоры плясали на телеге из-под сена, как на передвижной платформе.
И еще шел Мильтон Гомер. Он мог обнаружиться в любом месте колонны и по временам менял позицию — шагал то за «королем Билли», то за «черными рыцарями», то за танцорами, то за стеснительными детьми в оранжевых кушаках, несущими знамена. Идя за «черными рыцарями», он делал мрачное лицо и держал голову так, словно на ней сидит цилиндр; идя за дамами, он вилял бедрами и крутил воображаемый зонтик. Он был чудовищно талантливый пародист, его энергия устрашала. Он мог передразнить чинное выступление степ-танцоров так, что оно превращалось в прыжки и метания буйного сумасшедшего, — и при этом не сбиться с шага.
Парад оранжистов предоставлял самое богатое поле для его таланта, но он был заметен в любом шествии. Голова высоко поднята, руки молотят воздух, важно шагает в ногу — так он выступал в затылок командиру Легиона. В День империи он раздобывал где-то «юнион-джек» и красный флаг с гербами Британии и Канады и крутил их, как мельницы, над головой. Идя в параде Санта-Клауса, он перехватывал конфеты, предназначенные для детей, и отнюдь не ради шутки.
Можно было бы ожидать, что кто-нибудь из городского начальства живо с этим покончит. Вклад Мильтона Гомера в любое шествие был полностью вредоносным: задуманным (если Мильтон Гомер вообще способен был что-либо задумывать) для выставления парада в дурацком свете. Ведь могли же организаторы и участники шествия не допустить Мильтона в свои ряды? Вероятно, они решили, что это не так просто. Родители Мильтона умерли, он жил с двумя тетками — старыми девами, и никому не хотелось просить двух старушек удерживать его дома. У них и без этого явно забот хватало. Стоит ему заслышать первые звуки оркестра, и тетушки окажутся бессильны. Им пришлось бы связать его или посадить под замок. И никому не хотелось выволакивать Мильтона Гомера из колонны и тащить его прочь, когда парад уже начался. Его протесты испортили бы всю картину. А он, без сомнения, стал бы протестовать. У него был сильный низкий голос, и сам он был силен, хоть и невысок ростом, примерно комплекции Наполеона. Бывало, если кто-то не хотел пускать его к себе во двор, он вышибал калитку или ломал ограду. Однажды он разбил детскую тележку о тротуар — просто потому, что она оказалась у него на пути. Принимая во внимание все обстоятельства, лучше было позволить ему участвовать в параде.
Нельзя даже сказать, что это был выбор из двух зол. Никто не косился на Мильтона, марширующего в колонне: все к нему привыкли. Даже командир Легиона благодушно относился к тому, что его пародируют, и «черные рыцари» в мрачных черных одеяниях не замечали Мильтона Гомера. А зрители, стоящие на тротуаре, только говорили: «А, вот и Мильтон». Над ним даже не смеялись особо — хотя приезжие, городские родственники, которых позвали смотреть парад, иногда ухохатывались, думая, что Мильтон официально приглашен повеселить публику, как клоуны (в обычной жизни — молодые предприниматели), безрезультатно ходившие колесом тут же в процессии.
— Кто это? — спрашивали приезжие, и им отвечали небрежно и с особенно тщательно скрываемой гордостью:
— А, это просто Мильтон Гомер. Без него и парад не парад.
* * *
— Деревенский дурачок, — сказала Феба с безграничной и неоцененной вежливостью, пытаясь осознать услышанное.
Ни Роза, ни Брайан никогда не слышали, чтобы Мильтона Гомера так называли. Слово «деревня» у них не вязалось с Хэнрэтти. «Деревня» — это кучка живописных домиков вокруг церкви с островерхим шпилем на рождественской открытке. «Деревенские жители» — костюмированный хор в школьной постановке оперетты. Описывая Мильтона Гомера человеку со стороны, жители Хэнрэтти говорили, что у него «не все дома». Роза уже тогда задавалась вопросом: а чего же именно ему не хватает? И до сих пор не знала ответа. Проще всего было бы сказать «мозгов». Безусловно, у Мильтона Гомера был низкий коэффициент интеллекта. Но ведь не у него одного: таких людей было полно и в Хэнрэтти, и за его пределами, но они, в отличие от Мильтона, не бросались в глаза. Он хорошо читал, как показывает история с карантинным объявлением; он умел считать мелкие деньги, судя по множеству рассказов о том, как люди безуспешно пытались его обмануть. Теперь Роза думала, что не хватало ему тормозов. Ограничений, обусловленных социальными факторами, — хотя тогда это так не называли. Того, что теряют обычные люди, если напьются. А у Мильтона Гомера этого не было с самого начала, или, может, он когда-то в детстве или юности сознательно решил этого не иметь. Вот это его решение было для Розы интересней всего. Даже выражения лица Мильтона Гомера, его повседневная мимика были утрированной мимикой театрального пьяницы — выпученные от внимания глаза, ухмылки, карикатурная печаль. Все это казалось смелым, рассчитанным и в то же время беспомощным, непреднамеренным; возможно ли такое?