Отец качает головой:
– Я могу ее представить только школьницей, такой застенчивой, как когда я подвозил ее в школу, встретив на дороге по пути к вам. Она вечно помалкивала, даже на «доброе утро» не откликалась.
– Она уже переросла застенчивость.
– О ком это вы говорите? – спрашивает старушка.
– О Мюриэль. Я говорю, что она уже не стесняется.
– Она приезжала прошлым летом.
– Нет, мама, то была Изабелла. Изабелла со всей семьей приезжала прошлым летом. Мюриэль далеко на Западе.
– Я и говорю – Изабелла.
Вскоре после этого старушка засыпает с открытым ртом, свесив голову на плечо.
– Извините ее, – говорит Нора. – Старость.
Она поправляет плед на коленях матери и говорит, что мы можем пойти в гостиную, чтобы не разбудить мать разговорами.
– А вы, – спрашивает отец, – не хотите ли пойти во двор – развлечься?
Развлечься как? Я-то хочу остаться в доме. Гостиная веселей кухни, хотя обставлена скуднее. Там есть граммофон и фисгармония, а на стене картинка с изображением Девы Марии – Матери Иисуса, я много про Нее знаю, – раскрашенная в ярко-голубые и розовые тона, с острым ободом вокруг головы. Я знаю, что такие картины водятся только в домах у католиков, и, значит, Нора – католичка. У нас не было знакомых католиков, ну, настолько хорошо знакомых, чтобы заходить к ним в дом. Я вспоминаю, что бабушка и тетя Тина всегда говорили по поводу католиков: такой-то и такой-то копает не той ногой. «Она копает не той ногой» – вот что они сказали бы про Нору.
Нора снимает с крышки фисгармонии полупустую бутылку и разливает ее содержимое в два бокала – свой и папин.
– Держишь на случай простуды? – спрашивает отец.
– Ни в коем случае, – говорит Нора. – Я никогда не болею. Держу потому что держу. Бутылки хватает надолго, ведь я не люблю пить одна. За удачу!
Они с отцом пьют, и я понимаю, что это. Виски. Из наших с мамой разговоров я четко усвоила, что папа никогда не пьет виски. Но я вижу, что пьет. Он пьет виски и говорит о людях, имен которых я никогда не слышала. Но вскоре он обращается к знакомой истории. Он рассказывает о ночном горшке, выплеснутом из окна.
– Только вообрази, – смеется он, – стою там и задушевно блею: «О леди, это ваш ковбой от братьев Уокер, кто-нибудь дома?..»
И он блеет, глупо ухмыляясь, ожидая реакции, а потом – ай! – пригибает голову, закрывается руками, смотрит, будто просит пощады (хотя ничего такого он тогда не делал, я же видела), и Нора заливисто смеется – точно так же, как брат, когда это случилось.
– Этого не может быть, не верю ни одному слову.
– О, так и было, мэм. В рядах «Братьев Уокер» есть свои герои. Рад, что вам смешно, – произносит он очень серьезно.
Я прошу застенчиво:
– Спой, папа.
– Спой? Ко всему ты еще и певцом заделался?
– О, я сочинил пару песенок, пока колесил по округе, просто чтобы развлечься, – смущенно отвечает отец.
Но после уговоров он поет, как-то чудно глядя на Нору, словно извиняясь, и она хохочет не переставая, хохочет так, что ему приходится остановиться, ожидая пока она не умолкнет, потому что он и сам начинает смеяться. Потом он занимает ее рассказами о своих коммивояжерских злоключениях. Нора, когда смеется, прижимает ладони к огромной груди.
– Ты чокнутый, – говорит она, – вот кто ты такой.
Она видит, что брат уставился на граммофон, вскакивает и подходит к нему.
– Ну вот, мы тут сидим и развлекаемся и забыли о тебе, ну не безобразие ли это? – возмущается она. – Ты ведь хочешь поставить пластинку, да? Хочешь послушать красивую музыку? А танцевать ты умеешь? Спорю, что твоя сестричка умеет, правда?
Я говорю, что не умею.
– Такая взрослая девочка, как ты, и такая хорошенькая – и не умеет танцевать! – восклицает Нора. – Значит, пришло время учиться. Честное слово, из тебя получится прелестная танцорка. Смотри, я поставлю музыку, под которую я танцевала и твой папа тоже в те времена, когда он еще танцевал. Ты не знала, что твой папа танцевал, правда? А ведь он настоящий талант, твой папа.
Она заводит граммофон и неожиданно обхватывает меня за талию, берет за руку и заставляет отступить.
– Вот так и вот так, вот так танцуют. Следуй за мной. Эту ногу, смотри. Раз и два. Раз и два. Отлично, прекрасно, не смотри на ноги! Повторяй за мной, вот, вот, видишь, как легко? Будешь замечательно танцевать. Раз и два. Раз и два. Бен, гляди-ка, дочка твоя танцует!
Я прошепчу, в твоих объятьях кружась,
Я прошепчу и никто не услышит нас.
Круг за кругом по линолеуму, я горжусь собой, поглощенная танцем; Нора смеется и движется покачиваясь, окутывая меня необъяснимым весельем, запахом виски, одеколона и пота. Ее платье под мышками взмокло, и капельки выступили на верхней губе и блестят в мягких темных волосках в углах рта. Она вертит меня перед отцом, так что я спотыкаюсь, на самом-то деле не такая уж я хорошая ученица, как она старается показать, – и отпускает меня, совсем запыхавшуюся.
– Потанцуй со мной, Бен.
– Я самый плохой танцор в мире, Нора, сама знаешь.
– Никогда так не считала.
– Теперь другое дело.
Она стоит перед ним, безнадежно уронив руки, а ее груди, которые минуту назад смущали меня жаром и величиной, вздымаются и опадают под свободным цветастым платьем, ее лицо сияет торжеством и счастьем.
– Бен.
Отец опускает голову и говорит тихо:
– Я не буду.
Так что ей остается только снять пластинку.
– Я могу пить одна, но танцевать в одиночестве не могу, – говорит она. – Если, конечно, не сойду с ума больше, чем уже сошла.
– Нора, – улыбается отец, – ты не сумасшедшая.
– Оставайтесь на ужин.
– Ох нет. Не хотелось бы утруждать тебя.
– Какой тут труд, я была бы счастлива.
– Но их мать будет волноваться. Еще подумает, что я их вывернул в кювет.
– О, ну конечно.
– Мы и так отняли у тебя время.
– Время, – повторяет Нора с горечью, – приедешь еще когда-нибудь?
– Я постараюсь, если смогу, – отвечает отец.
– Приезжай с детьми, с женой.
– Обязательно, – обещает отец, – если смогу.
Когда она провожает нас к машине, папа говорит:
– А ты тоже могла бы навестить нас, Нора. Мы живем на Гроув-стрит, как свернешь налево, на север, третий дом к востоку от Бейкер-стрит.
Нора не повторяет маршрут, она стоит рядом с машиной, в своем тонком сверкающем платье. Она касается крыла машины, оставляя на пыльной поверхности незаметный след.
На обратном пути папа не покупает ни мороженого, ни шипучки, но, забежав в деревенскую лавку, приносит пакет лакрицы и делит конфеты поровну «Она копает не той ногой», – думаю я, и эти слова кажутся мне печальными, как никогда, – мрачные, неправильные слова. Отец не просит меня ничего не рассказывать дома, но по тому, как он медлит, передавая лакрицу, я знаю, просто по наитию знаю, о чем дома не стоит рассказывать. Про виски и, может, про танцы. Брат ничего не заметил, так что его опасаться не стоит. Все, что он мог запомнить, – это слепую и Марию на картинке.
– Спой! – командует брат отцу, но папа отвечает серьезно:
– Даже не знаю. Вроде кончился запас песенок. Ты смотри за дорогой и дай мне знать, если заметишь кроликов.
Папа ведет машину, брат высматривает кроликов на дороге, а я чувствую, как папина прошлая жизнь уплывает из машины в предвечерье, темнея и превращаясь в нечто странное, такое же странное, как зачарованный пейзаж – дружелюбный, знакомый до мелочей, пока ты смотришь на него, но, стоит только отвернуться, он меняется, превращаясь в нечто совершенно неведомое, с самыми невероятными погодами и расстояниями.
Когда мы приблизились к Таппертауну, небо затянуло нежными облаками, как всегда, почти как всегда летними вечерами у Озера.
Сияющие дома
Мэри сидела на заднем крыльце у миссис Фуллертон и беседовала с хозяйкой – ну как «беседовала», на самом деле она просто слушала миссис Фуллертон, у которой покупала яйца. Мэри зашла отдать ей деньги по пути на день рождения к Дебби, дочке Эдит. Сама миссис Фуллертон никого не навещала и не приглашала к себе, но была не прочь поболтать, если кто зашел по делу. И Мэри невольно погрузилась в подробности жизни соседки, как некогда погружалась в воспоминания своих бабушек или тетушек, притворяясь, что знает гораздо меньше, спрашивая о том, о чем уже слышала прежде, таким образом эпизоды всякий раз вспоминались по-новому, слегка меняя свое содержание, значение, оттенки, но неизменно звучали с чистейшей достоверностью, которая обычно присуща событиям, ставшим в некотором роде легендой. Мэри уже почти забыла, как это бывает. Не так уж часто ей теперь доводилось общаться со стариками. Жизнь большинства ее знакомых походила на ее собственную – там все еще царила неразбериха и неуверенность в том, стоит ли это или то принимать всерьез. У миссис Фуллертон на сей счет не возникало никаких сомнений или вопросов. Как можно, например, не принимать всерьез широкую беспечную спину мистера Фуллертона, исчезнувшую вдали однажды летним днем, чтобы никогда больше не вернуться?