Литмир - Электронная Библиотека
A
A

– Иди поспи еще, – сказала она Мэй.

Но Мэй подошла к кухонному зеркалу и принялась расчесывать волосы и накручивать их на палец, чтобы посмотреть, получится ли из ее волос прическа «паж». Она помнила, что именно сегодня приезжает кузина Юни Паркер. Она возьмет бигуди Хейзл и накрутится, надо только, чтобы бабушка не узнала.

Бабушка прикрыла дверь передней комнаты, где спала Хейзл. Она вылила из кофейника жижу, налила воды и насыпала свежего кофе. Потом достала из-под морозилки кувшин с молоком и понюхала, не прокисло ли, а после выловила ложкой из сахарницы двух муравьев. С помощью маленькой машинки она скрутила себе папироску, а потом села к столу и погрузилась в чтение вчерашней газеты. Бабушка больше ни слова не сказала Мэй, покуда кофе не поднялся, шипя, и она не погасила огонь. В кухне было уже светло, как днем.

– Если хочешь, можешь плеснуть себе – возьми чашку, – предложила она.

Раньше бабушка говорила, что Мэй слишком мала, чтобы пить кофе. Мэй выбрала красивую чашку с зелеными птичками. Бабушка не возражала. Они сидели за столом и пили кофе; Мэй, в своей ночной рубашке, чувствовала себя привилегированной особой, и все-таки ей было неловко. Бабушкин взгляд блуждал по кухне, по заляпанным стенам и календарям, словно ей приходится за всем этим присматривать, взгляд был довольно хитрый, но рассеянный.

Мэй сказала, будто продолжая беседу:

– А к Юни Паркер сегодня кузина приезжает. Ее зовут Хизер Сью Мюррей.

Бабушка пропустила ее слова мимо ушей:

– Ты знаешь, сколько мне лет?

– Нет, – ответила Мэй.

– Ну, угадай.

Подумав, Мэй предположила:

– Семьдесят?

Бабушка не отвечала так долго, что Мэй решила, будто это просто очередной разговор, зашедший в тупик. Она сказала просто так, для информации:

– Хизер Сью Мюррей с трех лет танцует шотландский хайленд. Она даже в соревнованиях участвует.

– Семьдесят восемь, – сказала бабушка. – И никто об этом не знает, я не говорила никому. И свидетельства о рождении нет. Ни пенсии, ни пособий никаких… – Она чуточку подумала и добавила: – И в больницах не лежала. У меня в банке достаточно, на похороны хватит. А уж на надгробие придется разориться благотворителям или моей бессовестной родне.

– А зачем тебе надгробие? – мрачно спросила Мэй, расковыривая дырку на клеенке.

Ей не нравился этот разговор, он напомнил довольно подлую шутку, которую сыграла с ней бабушка года три назад. Вернувшись как-то из школы, Мэй обнаружила бабушку на диване в задней комнате – на том, где она сама сейчас спит. Бабушка лежала, вытянув руки вдоль тела, лицо у нее было цвета простокваши, глаза закрыты, а на лице – чистое и неприступное безразличие. Сначала Мэй сказала: «Привет!» – потом позвала: «Бабуля!» – более или менее обыденным голосом, но ни один мускул не дрогнул у бабушки на лице, прежде таком живом и возбужденном. Мэй повторила снова, уже более робко и почтительно: «Бабуля!» – и наклонилась, не слыша ни малейшего дыхания. Она протянула руку, чтобы коснуться бабушкиной щеки, но что-то ее удержало, было что-то далекое и тревожное в этой холодной морщинистой впадине. А потом Мэй заплакала – заплакала отчаянно и горько, как плачет тот, кто знает, что никто его не слышит. Она боялась снова позвать бабушку, боялась к ней прикоснуться и в то же самое время боялась отвести от нее взгляд. Однако бабушка открыла глаза. Не поднимая рук и не поворачивая головы, она смотрела на Мэй с видом напускной возмутительной невинности, и каким-то странным триумфом светились ее глаза. «Что, уже и прилечь нельзя? – сказала она. – Стыдно, такая большая, а ведешь себя как младенец».

– А я и не говорила, что оно мне нужно, надгробие это, – ответила бабушка. – Пойди набрось на себя что-нибудь, – сказала она холодно, когда Мэй эксперимента ради выставила одно плечо в растянутый ворот сорочки, – если, конечно, ты не считаешь себя одной из египетских цариц.

– Чего? – переспросила Мэй, разглядывая свое плечико, покрытое некрасивыми облезающими пятнами от загара.

– Ну одной из тех цариц египетских, которых показывали на ярмарке в Кинкейде.

Когда Мэй вернулась на кухню, бабушка по-прежнему сидела за столом, пила кофе и просматривала рекламную колонку городской газеты, как будто ей не надо было ни лавку открывать, ни завтрак готовить, словно не было у нее никаких прочих ежедневных забот. Хейзл уже встала и гладила платье, которое собиралась надеть на работу. Она служила продавщицей в Кинкейде, в тридцати милях отсюда, и ей приходилось рано уезжать. Одно время она пыталась убедить мать продать эту придорожную лавочку и переехать в Кинкейд, где полно магазинов, ресторанов и есть Королевский танцевальный павильон. Однако мать не хотела сниматься с места. Она сказала Хейзл, что та может переезжать, если хочет, но Хейзл почему-то осталась. Она была высокой девушкой тридцати трех лет, с вытравленными пергидролем волосами, удлиненным недоверчивым лицом и слега обиженным косым взглядом, один глаз у нее действительно косил, и это усиливало общее впечатление. У нее имелся сундук, набитый вышитыми наволочками и полотенцами и столовым серебром. Она купила набор тарелок и набор кастрюлек с медным донцем и тоже спрятала их в сундук, а все домочадцы – и сама она, и Мэй, и бабушка – по-прежнему ели из щербатых тарелок и варили в таких помятых кастрюльках, что они качались на плите.

– У Хейзл есть все, что нужно для замужества, одного только не хватает, – говорила бабушка.

Хейзл ездила на все танцы по всей округе вместе с другими девушками, работающими в Кинкейде или преподающими в школе. По утрам в воскресенье она вставала с похмелья и пила кофе с аспирином, а потом надевала шелковое платье в цветочек и уезжала петь в церковном хоре. Ее мать, утверждавшая, что в Бога не верит, открывала лавочку и отпускала туристам бензин и мороженое.

Хейзл оперлась локтями на гладильную доску, зевая и нежно потирая расплывшееся со сна лицо, а бабушка читала вслух:

– «Высокий работящий мужчина тридцати пяти лет желает познакомиться с добропорядочной женщиной, некурящей и непьющей, любящей семейную жизнь. Захребетниц прошу не беспокоиться…»

– Ой, ну, мама! – сказала Хейзл.

– А что такое «захребетница»? – поинтересовалась Мэй.

– «Мужчина в расцвете сил, – не унималась бабушка, – мечтает о дружбе с обеспеченной женщиной без обязательств, жду письма с фотографией».

– Ой, ну, мама, ну прекрати! – сказала Хейзл.

– А что такое «без обязательств»? – спросила Мэй.

– Куда бы вы делись, если бы я действительно вышла замуж? – спросила Хейзл мрачно, глядя на возмутительно довольное лицо матери.

– Ты можешь выйти замуж, когда пожелаешь.

– У меня есть ты и Мэй.

– О, ну-ну…

– Что «ну-ну», ведь правда!

– Ну-ну… – недовольно сказала ее мать. – Я сама о себе забочусь. И так было всегда.

Она собиралась сказать гораздо больше, ибо эта речь была, конечно же, вехой в ее жизни, но мгновение спустя она энергично окинула взглядом пейзаж, раскрашенный ярко и безыскусно, будто детской рукой, и явленный лишь в таком магическом искаженном виде, а потом глаза ее закрылись, будто на веки давил груз нереальности, небезосновательных сомнений в том, что все это когда-либо существовало на самом деле. Она стукнула чайной ложкой по столу и сказала Хейзл:

– Мне ночью снилось такое, что тебе в жизни не приснится.

– А мне вообще никогда ничего не снится, – ответила Хейзл.

Бабушка сидела, постукивая ложкой по столу, и смотрела невидящим взглядом на печную заслонку.

– Снится мне, что иду я по дороге, – сказала она. – Иду, значит, я по дороге мимо калитки Саймонсов и чувствую, что будто облако наползает на солнце и как-то зябко становится вроде. Поднимаю я голову и вижу огромную птицу, да такую огромную, что вы такой в жизни не видали, и черная, как вот эта печка, и зависла она как раз между мной и солнцем. Тебе хоть раз в жизни снилось ли такое?

– Мне никогда ничего не снится, – повторила Хейзл чуть ли не с гордостью.

42
{"b":"541284","o":1}