– Что делать сей день? – спросил, потягиваясь. – Надо бы вашему величеству иной раз о заботах государства своего потужить!
– Что ты, друг мой, – поскучнел царь. – Умней барона Остермана не будешь. Да и члены совета Верховного даром, што ли, хлеб свой едят? Вот и пусть об России беспокойство имеют… А мне испанский дука де Лириа обещался мулов подарить, да не везут все мулов. Боюсь я – не обманет ли меня дука испанский?
– Мадрид далече, – отвечал князь Иван. – А моря бурные. Один корабль дука напротив Ревеля разбило. Дука без денег, долги вокруг кошеляет. Мы с дукой в приятелях, он мне тоже андалузских лошадей обещал, да корабли ныне редко приходят…
Долгорукий подавал царю одежды, но обувать его не стал:
– Сами, ваше величество… Чай, не маленькие!
Царю было лень с пряжками возиться, он башмаки отшвырнул.
– Ладно, – сказал. – И в валенцах хорошо побегаю сегодня.
– Фриштыкать чем будете? – спросил его куртизан.
– А совсем не буду севодни… Не хочется! Вчера объелся!
– И не надо, коли так. Еще живее обед проглотим…
Петр радостно запрыгнул на подоконник:
– Хорошо как здесь… Милы мне Горенки ваши!
Князь Иван раскрыл скляницу, достал горстку перьев.
– Ваше величество, – сказал учтиво, – но и в Горенках делами обеспокою… Кой месяц уже бумаги важные по лесам блуждают!
– Ой, Иван Алексеич, неужто ты меня за стол приневолишь?
– Коли вы меня, государь, и вправду любите, то… садитесь. Бумагам важным, министрами уже одобренным, апробации учинить от вас надобно. И меня пожалейте: люди придворные, завистливые и без того клевещут, будто мы, Долгорукие, вас по охотам таскаем, от дел государственных вовсе избавили…
Ласковым таким манером залучил царя за бумаги. А сам встал за спиной его, подсказывая – быть или не быть по сему. Из-под пера, свирепо брызгаясь, выбегали пауки подписей: Петръ, Петръ, Петръ…
– К делу ярыжному не прилежу душою, – сказал царь, перо отбрасывая. – И горазд не люблю писать чернильно… Сбегаю-ка я лучше до псарен, а ты проставь подписы под руку мою. Сам знаешь!
И кубарем катился отрок-царь по лестницам – в хрусткие сугробы. Лес вдали, там олени и кабаны, – вот рай-то! Растирая щеки, хваченные морозцем, домчал император до псарни – особый дом, большой, вровень с усадебным (охота Долгоруких испокон веков славилась). А навстречу царю – егермейстер Селиванов, в ранге полковничьем, в мундире сукна зеленого, сам пьян и весел.
– Ай да государь! – орал еще издали. – Как раз овсы варим, собак чтобы потчевать… Не желаете ли, ваше величество, бурду собачью мешать в корыте?
Тысячная свора борзых и гончих встретила царя голодным лаем. Император сразу заспешил: кидал жаркие поленья в печи, веслом половника мешал в котлах густое собачье варево. А на длинных шестах, под потолками птичников, сидели в черных клобучках, словно монахи, соколы да кречеты. Рвали они когтями красное свежее мясо, и капли крови летели вниз – на людей челяди…
Вошел князь Алексей Григорьевич, присмотрелся к «апробациям» и не мог отличить руки царя от руки сыновьей.
– Перенял славно… ловок ты! – похвалил князь сына.
– Не осрамлюсь, батюшка, – отвечал ему Иван Алексеевич.
И тоже направился на псарню. Там, среди собак, они и обедали. Им было не привыкать! Иогашка Эйхлер обедал с псарями. А вечером был зван с флейтой наверх – к царю, где играл умилительно. После чего ужинал при князе Иване Долгоруком. Так он стал куртизаном при куртизане.
Глава третья
Верховный тайный совет вершил судьбы империи. Совещались министры в Оружейной палате Кремля, куда еще затемно пришли Василий Степанов (правитель дел) и Анисим Маслов (секретарь Совета). Людишки они так себе, мелкотравчатые, но зато близ высоких особ и сами в силу входили.
Раненько явился граф Рейнгольд Левенвольде (камергер и посол герцога Курляндского), красавец писаный, бабник ловкий. Вынул он из собольей муфты пакет, промолвил вкрадчиво:
– Ея светлость Анна Иоанновна, герцогиня Курляндии и Семигалии, изволят писать высоким господам министрам.
– Ежели ея светлость, – отвечал Маслов, – вновь о денежных дачах печется, так тому вряд ли бывать, ибо господа министры верховные в деньгах сами весьма озабочены.
Левенвольде кивнул, и две громадные серьги в ушах дипломата брызнули нестерпимым блеском. Пошевелил пальцами, и вновь засияло вокруг от множества бриллиантовых перстней.
– Курляндия, – произнес посол, – маленькая и бедная, а Россия большая и богатая… Ея светлость Анна Иоанновна немного и просит от щедрот русских… Червонцев сто – не более!
Стали собираться министры. Пришел, на трость опираясь, старый канцлер Гаврила Иванович Головкин, и сразу на икону письма холуйского полез – целовал Христа в тонкие пепельные губы. Явился следом приветливый Василий Лукич, князь Долгорукий, версальский баловень, иезуит тайный, пройдошистый. Притащился, вынув из ушей вату, вице-канцлер барон Андрей Иванович Остерман – человек иноземный – и вату отдал Степанову.
– Куды-нибудь брось ее, – сказал Остерман по-русски.
Показался старейший верховник князь Дмитрий Михайлович Голицын, и Анисим Маслов разоблачал князя от шуб, а старик Голицын, долгонос, быстроглаз, поцеловал Маслова в высокий лоб умника.
– Спасибо, сыне мой Анисим, – поблагодарил за услугу.
Позже всех прикатил из Горенок князь Алексей Долгорукий, и Верховный тайный совет начал работу…
– Как быть? – вопросил Степанов. – Герцогиня Курляндская из Митавы слезьми худо плачется: посол граф Левенвольде с петухами «петичку» принес: пособить просит – деньгами или припасами!
– Охо-хо, – завздыхал Дмитрий Голицын. – Где взять-то? Русь и без того поборами догола выщипана.
Остерман поглядывал на всех из-под зеленого козырька.
– Поелику, – сказал он, туману подпуская, – герцогиня Анна суть от корени царя Иоанна, а сестрицы ее Екатерина и Прасковья на Москве от нас удовольствие имеют, то и почитать сие нам убытка не обнаружится… Dixi! – закончил Остерман по-латыни.
– Чего, чего, чего? – очнулся от дремы канцлер Головкин.
Василий Лукич прыснул в кулак смешком ребячливым.
– Уж ты, ей-ей, прости меня, барон, – сказал он Остерману. – Но тебя разуметь трудно: дать на Митаву или не давать?
Остерман через козырек всех видел, а его глаз – никто.
– Оттого, князь Василий Лукич, не разумел ты меня, – заговорил он обиженно, – что язык-то российской не природен мне. Да и невнятен я ныне по болести своей – давней и причинной.
Князь Алексей Долгорукий показал свою ревность.
– А коли так, – зашпынял он Остермана, – коли языка нашего не ведаешь, так на кой ляд ты, барон, вызвался нашего царя русской грамоте обучать? Или тебе, вице-канцлеру, делать нечего?
Старый канцлер Головкин скандал учуял и сразу затрепетал.
– Дадим на Митаву или не дадим? – вопросил дельно.
И тогда поднялся князь Дмитрий Голицын, объявил властно:
– Герцогиня Курляндская от корени нашего. Верно! И пособить ей мы бы и рады. Но каждому ведомо, что на Бирена да прочую немецкую сволочь денег русских не напасешься. А посему полагаю тако: пока Бирен при герцогине, то и посылать на Митаву дачей наших не следует… Сорить легко, добывать трудно!
Великий канцлер империи показал на песочные часы.
– Анисим, – велел секретарю, – переверни-ка…
Маслов часы перевернул. Тихо заструился золотистый песок: полчаса – время на размышления. Но князь Дмитрий Голицын часы те взял и перетряхнул песок обратно. Был он горяч – сплеча рубил.
– Митавские слезницы, – выкрикнул злобно, – того не стоят, чтобы полчаса на них изводить. Лучше бы нам под песок этот, пока он попусту сеется, о нуждах крестьянских поразмыслить. О торговле внутренней! О сукна валении! Да и о прочем…
Рейнгольд Левенвольде через секретарей выслушал отказ.
– Странно! Мы же немного и просили от такой богатой России! Червонцев сто – не более…