– Уедем в деревню с тобой. Близ царей – близ смерти…
Вскоре вся фамилия Долгоруких собралась на семейный совет.
– Дела неустойчивы, – затужил князь Василий Лукич. – Народ-то простой вроде бы и рад, что царь не на немецкой принцессе женится. Да вот шляхетство-то служивое ропщет.
Мутно слезилось бельмо в глазу фельдмаршала.
– Нет, не напрасно роптает Москва! – заговорил князь Василий Владимирович. – Двенадцать тыщ холопьих дворов получил ты, князь Алексей, от царя… А за што? Может, трактамент выгодный заключил? Или в войнах ироикой упражнялся? Или доходы государства нашего бедного ты преумножил? Какую пользу принес ты?
Брат фельдмаршала – Михаил Долгорукий (губернатор Сибири), что прибыл из Тобольска свадьбу играть, кулаком по столу рубанул в гневе:
– И княжество Козельское, что в Силезии от Меншикова бесхозным осталось, – на кой ляд оно тебе? Даже в Горенках своих порядка не умыслишь, а уже в Силезию залезаешь? Худые, князь Ляксей, слухи идут: будто ты, по примеру покойного Меншикова, еще и титула князя Римской империи домогаешься? Так или не так?
Дядька царя от нападок Владимировичей заикаться стал:
– А че-че-чем я Меншикова хуже? Он породил невесту для царя, и я породил. А что мне руку люди целуют – так вам, братики, просто завидно стало. Оттого и грызете меня!
Василий Лукич руку поднял, споры прекращая.
– Торопиться свадьбою надо, – сказал веско. – Кольцо еще не кандалы, а жених – не каторжник… Как бы не сбежал царь от Катьки нашей! Недаром по ночам к тетке своей, Елисавет Петровны, в слободу Александрову ездит. А что он там делает? Еще привалится к ней, к тетке-то… Не дай бог! Девка она сладкая, недаром солдатами вся облипла, словно пряник мухами…
– В монастырь ее, – загалдели кругом. – В монастырь Лизку!..
Свадьба царя была назначена на 19 января следующего, 1730 года. Москва шумными пирами праздновала свадьбу загодя. Отовсюду, из самых глухих деревень, утопая в сугробах провинций, ползли по дорогам России возки, колымаги и сани.
Не только знать – мелкотравчатые тоже копились на Москве табором, и здесь их сразу шибали сплетнею:
– Долгорукие-то, Нефед Кузьмич, совсем Русь под себя подмяли… Как бы нам, шляхетству, насилия какого от них не стало! Фамилия-то ихняя, сам знаешь, весьма велика…
– Того не допустим. Нас, маленьких да сереньких, больше!
…
Герцог де Лириа, кутаясь в жидкий мех, отогревал за пазухой собачонку-трясучку, писал скоро, без помарок, решительно:
«…батальон гвардии еще находится наготове вблизи дворца и держит караул в комнатах, в которых живет фаворит. Изо всего этого высокий ум моего короля поймет не только то, что в этом браке руководит единственно честолюбие (царь-мальчик отдается в руки Долгоруких без понимания сущности дела и с безразличием), но и то, что князья Долгорукие боятся народа, привычного к заговорам и возмущениям…»
Собачка выставила мордочку, нюхнула ароматное жабо хозяина.
– Сю-сю, моя прелесть, – сказал ей герцог де Лириа. – Какой негодник этот король, что заслал нас в эту ужасную страну!
И стал писать далее – о цесаревне Елизавете Петровне:
«…красота ее физическая – это чудо, грация ее неописанная, но поведение с каждым днем все хуже и хуже. Принцесса Елизавета без стыда совершает вещи, которые заставляют краснеть даже наименее скромных».
Глава десятая
Александрова слобода – место страшное, народом проклятое. Лютовал здесь царь Иван Грозный, жег людей на огне, нагишом гонял их по снегам, и плясали здесь опричники – в вое и смерди. Отсюда Грозный пошел кровь пролить в Новгороде, здесь принимал послов иноземных, здесь женил сына на Сабуровой, здесь он посохом убил сына, здесь и сам подыхал в страшных муках…
Но все забылось с тех пор, как цесаревна Елизавета получила слободу в вотчину. Перед окнами дома ее – площадь, где базар, а там ветлы шумят и качели взлетают. Соберет она баб да девок, обнимет Марфу Чегаиху, подругу деревенскую, и поют – до слез. На святках ряженые придут – угощенье бывает: пряники-жмычки, стручки цареградские, орехи каленые, избоина маковая. А коли выпьет царевна, то подол подберет да пойдет вприсядку…
Был при Елизавете и придворный штат, как положено. Даже свой поэт был – Егорка Столетов, музыкант и любовных романсов слагатель. Сядет он вечерком за клавесины и поет:
Ох, рана смертная в серцы стрелила,
Ох, злая Купида насквозь мя пробила…
– Да замолкнешь ли ты, скверна худа? – кричит Елизавета. – Алешенька, друг милый, дай ты ему по шее… Чего он воет?
Алешенька – новый друг цесаревны. С тех пор как Сашку Бутурлина в Низовые полки выслали, пошла любовь горячая от сержанта Алексея Шубина, помещика села Курганиха, что в шести верстах от слободы Александровой…
– Тоска-то какая, господи! – жаловалась Елизавета по вечерам. – И куда ни гляну, одни рожи каторжные вижу…
В самом деле – и Егорка Столетов и Ванька Балакирев были драны еще при батюшке крепко, в Рогервике сиживали, из моря камни доставали и в бастионы их складывали. Елизавета обоих (и шута и поэта) не шибко жаловала.
– Изюмцу хочу, – капризничала. – Изюмцу бы мне!
– А где взять-то? – вопрошал Шубин. – Я не побегу… Эвон сколь бездельников по лавкам лежат. Пусть Егорка и стегает!
– Я, – обиделся Столетов, – весь в думах пиитических пребываю. Мне то неспособно. Пусть Балакирев лупит, ноги-то бойкие!
Иван Емельянович Балакирев, услыхав, что его посылают, пихнул с лавки Лестока – хирурга цесаревны:
– Отъелся, как свинья на барде. Сбегай, или не слышал?.. Тебе, французу, не впервой на собак наших сено косить!
Жано Лесток продел ноги в валенки. Побежал – принес изюму, вина, пряников. Снова раскидал валенки, один туда, другой сюда.
Цесаревна взяла изюминку, а Шубин рот открыл.
– Чай, сладкая попалась, друг мой Алешенька?
Балакирев, распахнув мундир полка Семеновского, гоголем прошелся через светелку:
– Чай да кофий – не к нутру: пьем винцо мы поутру.
– Коли делать нечего, – подхватил Шубин, – допиваем к вечеру… Разливай! Пьем да людей бьем.
Балакирев кулак поднес к носу Егорки Столетова.
– А кому это не мило, – сказал, – того мы – в рыло!
– Сядь, Емельяныч, – велела Елизавета. – От тебя у меня голова трескается и в глазах рябить стало…
– Я сяду, царевна-душенька. Ныне я, опосля каторги, тихий стал. Ныне мной – хоть полы грязные мой: сам выжмусь!
Забулькало вино. При сиянии свечей медью вспыхивали рыжие волосы цесаревны. Приплюснутый нос ее дрожал от смеха. Сидела среди мужчин в штанах солдатских, ногами болтая. Хмелела.
– У княжны Катерины, – рассказывала, – на животе вот такое пятно. И на месте видном. То не к добру ей… приметно!
– А у вас? – спросил Лесток. – Где у вас пятно?
Елизавета в лоб хирургу медовым пряником – тресь.
– Знаешь – так молчи! Не про тебя растут мои пятнышки…
Прямо с мороза, в санях продрогшие, ввалились еще двое гуляк. Алексей Жолобов – президент штатс-конторы и Петька Сумароков, что ходил в адъютантах у графа Ягужинского.
– То-то нос чешется, – засморкался в тепле Жолобов. – Они, и правда, винцом балуются… Здравствуйте же, наша красавица-матушка, наша цесаревна-голубушка, Елисавет Петровны!
Балакирев тянул Жолобова за стол:
– Ты с нами попей – увидишь скоро зеленых чертей!
– Маврутка, – кликнула Елизавета, – тащи посуду пошире…
Мавра Шепелева, подруга цесаревны (тоже в штанах солдатских), расставила кубки, ударила по рукам президента Жолобова:
– Не лапайся, хрыч старый, каторжник окаянный!
– Да ты меня с Балакиревым-то не путай, – обиделся Жолобов. – Меня пронесло пока мимо каторги. Не бывал пока в катах.
– Да что с того, что не бывал? По морде видать – будешь…