Литмир - Электронная Библиотека
A
A

– Впустить кутейников! – распорядился Волынский.

Долгополые бились в пол перед губернатором.

– Ну, страстотерпцы, – рявкнул он на них, – врите… Да врите, опять же, экстрактно – лишь по сути дела…

«Страстотерпцы» рассказали всю правду, как есть. Церквушка Главы Усекновения стоит ныне по соседству с молельней татарской. И пока они там о Христе плачут, татаре шайтанку своего кличут. Но того не стерпел вчера ангел тихий и самолично заявился…

– Кто-кто явился к вам? – спросил Волынский.

– Ангел тихий…

– Так, – ничуть не удивился губернатор. – Явился к вам этот ангел. Как же! Ну и что он нашептал вашей шайке?

– И протрубил, чтобы, значит, не быть шайтану в соседстве. О чем мы и приносим тебе, губернатор, слезницу.

Волынский прошение от них взял, но кулаком пригрозил:

– Вот ужо, погодите, я еще спрошу этого тихого ангела – был он вчера у вас или вы спьяна мне врете?

Шубу оплеч накинул – не в рукава. Вышел губернатор, хватил морозца до нутра самого. И велел везти себя:

– На Кабаны – в застенок пытошный!

Приехал на Кабаны… Подьячий Тишенинов изложил суть: женка матросская, Евпраксея Полякова, из слободы Адмиралтейской, почасту в дым обращалась и сорокой была…

Волынский локтем спихнул мусор со стола, сел.

– Дыбу-то наладь, – велел мастеру голосом ровным.

Палач дело знал: поплясал на бревне, ремни стянул.

– Сразу бабу волочь? – спросил он хмуро…

Артемий Петрович взглядом подозвал к себе Тишенинова:

– Человече, сыне дворянской… Имею я фискальный сыск на тебя: будто ты сорокою был и в дым не раз обращался.

Тишенинов стал как мел и в ноги Волынскому – бух:

– Милостивец наш, да я… Всяк на Казани ведает: не был я сорокою, в дым не обращался я!

Волынский палачу рукою махнул:

– Вздымай его!

Ноги – в ремень, руки – в хомут. Завизжало колесо, вздымая подьячего на дыбу. Шаталась за ним стена, вся в сгустках крови людской, с волосами прилипшими…

– Поклеп на меня! – кричал Тишенинов. – Ковы злодейские!

Палач прыгнул ногами на бревно: хрустнули кости.

Двадцать плетей: бац, бац, бац… Выдержал!

Артемий Петрович листанул инструкцию – «Обряд, каково виновный пытается». Нашел, что надо: «Наложа на голову веревку и просунув кляп, и вертят так, что оной изумленный бывает…»

Прочел вслух и палачу приказал:

– Употреби сей пункт, пока в изумление не придет…

Опять выдержал! Только от «изумления» того орал истошно.

Волынский был нетерпелив – вскочил, ногою притопнул.

– Огня! – сказал. – С огнем-то скорее…

Воем и смрадом наполнился застенок казанский. Жгли банные веники. На огне ленивом Тишенинов показал, что сорокой он был и в дым часто обращался…

– А с женою, – подсказал ему Волынский, – случаюсь блудно по средам и пятницам…

– Случаюсь, – подтвердил с дыбы Тишенинов.

– И собакой по ночам лаю…

– Лаю, – упала на грудь голова…

Волынский табачку нюхнул, кружева на кафтане расправил.

– Вот и конец колдовству! Велите жену матросскую Евпраксею домой отпустить. Лекаря ей дать для ранозалечения из жалованья твоего, секретарь. Ты бабу чужую угробил на пытках, вот и лечи теперь ее… А тебя с дыбы можно снять.

Сняли. Тишенинов лежал на земле – выл.

Рубаха на нем еще горела…

– Прощай, секретарь! В другой раз умней будешь, – сказал Волынский. – С пытки-то и любой в колдовстве признается…

Заскочив домой ненароком, чтобы жену спроведать, Артемий Петрович позвал калмыка-дворецкого:

– Мне, Базиль, татаре сей день на ноготь сели. Или раздавлю их молельню, или оставлю. Знать, подношение тайное будет. Прими.

– Нам што! – ощерил зубы Кубанец. – Мы примем что хошь…

Волынский на него глянул, будто ране никогда не видывал:

– Зверь, говорят про меня. А вот ты, Базиль, калмыцкая твоя харя, скажи – тронул я тебя хоть пальцем?

– Нет, господине, меня не били, – заулыбался дворецкий.

– Ну, так жди: скоро быть тебе драну…

Потом письмо из Москвы от Салтыкова[2] читать стал:

«И не знаю, для чего вы, государь мой, себя в людях озлобили? Сказывают, до вас доступ очень тяжел и мало кого допускать до себя изволите. Друзей оттого вам почти нет, и никто с добродетелью об имени вашем помянуть не хочет. И как слышим на Москве, что обхождение ваше в Казани с таким сердцем: на кого осердишься – того бить при себе, а также и сам, из своих ручек, людей бьешь… Уж скажи ты мне по чести: не можешь ли посмирней жить?»

Через ворота Тайницкие, из Кремля казанского, возок губернатора вынырнул. Сшибли лошади самовары с горячим сбитнем, насмерть потоптали бабу с гречневыми блинами на масле.

– Пади-и-и-и… ади-и-и-и! – разливались форейторы.

А на подворье – тишь да благодать. Попахивает вкусными смолками. Монахи сытеньки. Девки матросские им полы даром моют (для бога, мол). Половики раскатывают.

– Зажрались, бестолочи! – И разом не стало ни баб, ни монахов: это Волынский ступил на крыльцо архиерейское…

Митрополит свияжский и казанский, Сильвестр Холмский, мужчина редкой дородности. Нравом же крут и обидчив. Бывал бит, а теперь сам людей бьет. «И буду бить!» – грозится…

Губернатора благословил, однако, с ласкою.

– Господине мой! Причту церкви Главы Усекновения опять знамение свыше было. Чтобы убрать молельню поганую от храма святого!

Волынский похромал по комнатам, руками развел.

– Дела господни, – отвечал, – не постичь одним разумом. Едва клир ваш от меня убрался, как мне тоже видение свыше было. Сама богородица на стене кабинета моего явилась, плачуща…

– Дивно, дивно, – призадумался Сильвестр.

– Убивалась она, что причт-то ваш пьянствует. В наказание, мол, и молельня татарская поставлена с храмом рядом.

Сильвестр руки на животе сложил, намек раскусил.

– Ну ладно, коли так… Нам, убогим, с богородицей-то и совладать бы, а вот с губернатором спорить трудно!

Обедали постненько. Но винцом грешили. Сильвестр обиды не таил противу синодальных особ – так чистосердечно и высказался:

– Феофан Прокопович ныне высоко залетел. От него поруганий много идет. Феофану волю дай – стоять нам в крови по колено… Ох и лют!

– Лют, да умен, – отозвался Волынский.

– А был бы умен, так за умом к Остерману не бегал бы!

Волынский отмахнулся – с неба на землю сошел:

– Ныне вот Долгорукие повыскакивали. И патриаршеству, коли быть ему снова, в патриархи князя Якова Долгорукого прочат.

Сильвестр вкусно обсосал стерляжью косточку:

– Слыхал я, какой-то нонеча латинянский писатель на Москве объявился… Жюббе-Лакур, кажись, эдак кличется. Вот от сего писателя дух папежский и прядает. По ночам, сказывают, куда-то ездит, советы тайные с верховными да духовными особами имеет…

В разговоре митрополит вдруг по лбу себя хлопнул:

– Артемий Петрович, чуть было не забыл… Ты уж стихарь-то верни в монастырь!

– Какой, ваше преосвященство? – удивился Волынский.

– Да тот… уборчатый… Для супруги брал. Чтобы узоры для шитья трав дивных за образец взять.

– Так я же вернул его вам!

– Вернул, сие правда. А потом дворецкого Кубанца присылал. И тот опять взял. Дабы рисунок поправить. А стихарь-то, сам знаешь, много богат. Одного жемчугу с пуд на нем!

– Нет, – построжал Волынский, вставая, – не брал мой дворецкий стихаря у вас. Вы сами пропили его всей братией, а теперь на меня клепаете…

Сильвестр побледнел. Стихарь-то еще от Иоанна Грозного, ему цены нет, по великим службам им требы духовные пользовали.

– Едем! – гаркнул митрополит. – Едем к тебе, и пусть калмык твой, рожа его маслена, скажет: брал он стихарь или не брал?

Кубанец посмотрел на митрополита, потом на губернатора:

вернуться

2

С.А. Салтыков (1672–1742) – родич Анны Иоанновны, мать которой была из рода Салтыковых; женат на Ф.И. Волынской, тетке адресата; отсюда и приязнь Салтыкова к А.П. Волынскому.

15
{"b":"541151","o":1}