Ни одеться, ни покушать, никого не обольстить,
Самого себя послушать, самого себя любить,
Сам собою восторгаться и себя же уважать,
И с самим собой встречаться и себя потом ругать.
На себя таить обиду, от себя ее скрывать,
Не подать себе же виду, что ругал себя опять.
Сам собою обесчещен, сам собою и прощен,
Если был с собою честен, то собой и награжден.
Две таблетки димедрола - то ли сон, а то ли явь -
Захрипела радиола, заиграл ноктюрн рояль.
Вышли девушки навстречу - пять красавиц, как одна,
Обнаженные их плечи, а глаза - хмельней вина.
Я под музыку рояля фее руку протяну:
- Как зовут тебя? Ты - Майя? Майя, я иду ко дну!
Затихает радиола, успокоился рояль,
Сон без имени и пола увлекает меня вдаль.
Там, вдали, мелькает чудо, там отрава чьих-то глаз,
И во сне теперь я буду вас счастливей в много раз.
Димедрольное похмелье поутру меня возьмет,
Сон мечты приятней хмеля... В жизни все наоборот.
В жизни все грубей и проще, в жизни все оценено:
Есть цена прекрасной рощи, есть расценка на вино,
Цены есть и на красавиц, на красавиц и на фей...
Стоит дорого мерзавец, чуть дороже - прохиндей.
Есть цена на президента, есть цена на палача,
За валюту резидента покупаем сгоряча.
Покупается отрава, покупается любовь,
И дешевая забава, и пылающая кровь.
По червонцу за улыбку, поцелуй - за четвертак...
Только золотую рыбку подкупить нельзя никак.
Но - таблетка димедрола, дальше рыбка не нужна.
Заиграла радиола, грань у яви смещена.
И вдали мелькает чудо, там отрава чьих-то глаз,
И спокоен, словно Будда, я уже в который раз.
Димедрольное похмелье, димедрольное вино...
Очень странное веселье мне судьбою суждено.
12
Серое небо падало в окно. Падало с упрямой бесконечностью сквозь тугие сплетения решетки, зловеще, неотвратимо.
А маленький идиот на кровати слева пускал во сне тягуче слюни и что-то мурлыкал. Хороший сон ему снился, если у идиотов бывают сны. Напротив сидел на корточках тихий шизофреник, раскачивался, изредка взвизгивал. Ему казалось, что в череп входят чужие мысли.
А небо падало сквозь решетку в палату, как падало вчера и еще раньше - во все дни без солнца. И так будет падать завтра.
Я лежал полуоблокотившись, смотрел на это ненормальное небо, пытался думать.
Мысли переплетались с криками, вздохами, всхлипами больных, спутывались в горячечный клубок, обрывались, переходили в воспоминании. Иногда они обретали прежнюю ясность и тогда хотелось кричать, как сосед, или плакать. Действительность не укладывалась в ясность мысли, кошмарность ее заставляла кожу краснеть и шелушиться, виски ломило. Но исподволь выползала страсть к борьбе. K борьбе и хитрости. Я встал, резко присел несколько раз, потер виски влажными ладонями. Коридор был пуст - больные еще спали. Из одной палаты доносилось надрывное жужжание. Это жужжал ненормальный, вообразивший себя мухой. Он шумно вбирал воздух и начинал: ж-ж-ж-ж-ж... Звук прерывался, шипел всасываемый воздух и снова начиналось ж-ж-ж-ж-ж...
К 10О-летию со дня рождения Ленина ребята в редакции попросили меня выдать экспромт. Я был уже из рядно поддатым, поэтому согласился. Экспромт получился быстро. Еще бы, уже какой месяц наша газета, телевидение, другие газеты и журналы надрывались - отметим, завершим, ознаменуем. Придешь, бывало, до мой, возьмешь областную газету: " коллектив завода имени Куйбышева в ознаменование 100-летия со дня рождения...". Возьмешь журнал: "Весь народ в честь...". Включишь радио: "Готовясь к знаменательной дате, ученые...". По телевизору: "А сейчас Иван Иванович Тудыкин - расскажет нам, как его товарищи готовятся к встрече мирового события...". Электробритву уже остерегаешься включать: вдруг и она вещать начнет? В детском садике ребята на вопрос воспитательницы: "Кто такой - маленький, серенький, с большими ушами, капусту любит?" - уверенно отвечали: "Дедушка Ленин". Вот я и написал экспромт, который осуждал подобный, большей частью малограмотный, ажиотаж. Кончался стих так:
А то, что называется свободой,
Лежит в спирту, в том здании, с вождем...
Стихи шумно одобрили. Наговорили мне комплиментов. И в продолжении гульбы я листик не сжег, а просто порвал и бросил в корзину. Утром, едва очухавшись, я примчался в редакцию. Весь мусор был на месте, уборщица еще не приходила, моего же листа не было. Я готовился, сушил, как говорят, сухари, но комитетчики уже не действовали с примитивной прямо той. Судилище их не устраивало. Меня вызвал редактор и сказал, что необходимо пройти медосмотр в психоневрологическом диспансере. Отдел кадров, мол, требует. Что ж, удар был нанесен метко. Я попрощался с мамой, братом и отправился в диспансер, откуда, как и предполагал, домой не вернулся.
Стоит ли пересказывать двуличные речи врачей, ссылки на переутомление, астению, обещания, что все ограничится наблюдением непродолжительное время и легким, чисто профилактическим, лечением. Скорая помощь, в которой меня везли в психушку, мало чем отличалась от милицейского "воронка", а больница своими решетками и дверьми без ручек вполне могла конкурировать с тюрьмой.
Для меня важно было другое - сохранить себя. И я придумал план, который несколько обескуражил врачей. Я начал симулировать ненормальность. С первого же дня.
"Честные и даже нечестные врачи, - рассуждал и, - должны испытывать неудобство от необходимости калечить здоровых людей по приказу КГБ. Если же я выкажу небольшие отклонения от нормы, вписывающиеся в диагноз, они будут довольны. Ведь тогда варварский приказ можно выполнять с чистой совестью. Значит, и лечение будет мягче, не станут меня уродовать инсулиновыми шоками, заменившими электрошоки, но не ставшими от этого более приятными или безобидными, не будут накапливать до отрыжки психонейролептиками и прочей гадостью. Я же буду тихий больной с четким диагнозом".
Врачу я сказал следующее:
- Не знаю, как уж вы меня вычислили, но теперь придется во всем признаться. Дело в том, что у меня есть шарик, который никто, кроме меня, не видит. Он все время со мной, он теплый и, когда я держу его в руке, мне радостно и хорошо. Но умом я понимаю, что шарика не должно быть. Ио он есть. Все это меня мучает.
Врач обрадовался совершенно искренне. Он не стал меня разубеждать, напротив, он сказал, что если я шарик чувствую всеми органами, то есть вижу, ощущаю, то он есть. Для меня. Потом он назвал запутанный тер мин, объяснив, что подобное состояние психиатрии известно, изучено. И что он надеется избавить меня от раздвоения сознания.
И потекла моя жизнь в психушке, мое неофициальное заключение, мой "гонорар" за стихи. Труднее всего было из-за отсутствия общения. Почти все больные или были неконтактны вообще, или разговаривали только о себе. Подсел я как-то к старику, который все время что-то бормотал. Речь его вблизи оказалась довольно связной. Я от скуки дословно записал рассказ этого шизика, его звали Савельичем.
Рассказ шизофреника Савельича
"... Я его держу, а он плачет, ну знаешь, как ребенок. А мать вокруг ходит. Я стреляю, а темно уже, и все мимо. Потом, вроде, попал. Ему лапки передние связал, он прыгает, как лошадь. Искал, искал ее - нету.. А он отпрыгал за кустик, другой и заснул. Я ищу - не ту. Думаю: вот, мать упустил и теленка. А он лежит за кустиком, спит. Я его взял, он мордой тычется, пи щит. Я его ножом в загривок ткнул. А живучий! Под весил на дерево и шкурку чулком снял, как у белки;
Вышло на полторы шапки, хороший такой пыжик, на животе шерстка нежная, редкая, а на спине - хорошая. А мать утром нашли с ребятами в воде. Я ей в голову попал, сбоку так глаз вырвало и пробило голову. Мы там ее и бросили, в воде, - уже затухла. Через месяц шел, смотрю - на суше одни кости. Это медведи вытащили на берег и поели. Геологу сказал: ты привези мне две бутылки коньяка и помидор. Шкуру эту вывернул на рогатульку, ножки где - надрезал и палочки вставил, распорки. Когда подсохла, ноздря прямо полосами отрывалась. Сухая стала, белая. Я ее еще помял. Хорошая такая, на животе реденькая, а на спинке хорошая. А он, гад, одну бутылку привез, а помидор не привез".