С бригадирством опять же… Вот он утром в инструменталке всем дневные задания объявил: кому в тунель, кому на осыпь, кому на путейский ремонт… Но дело в том, что любой из работяг запросто мог бы все это расписать не хуже и потом рапортичку заполнить об исполнении. Тогда в чем его бригадирская особенность? Только в ответственности? Чтоб, если кого паровоз шибанет или камешек со скалы сорвется и по башке тюкнет, — чтоб было кого засудить? Обидно! Вообще за все одна сплошная обида, ведь та же Беата, за кого она его держит? Не то что прикоснуться, но даже про любовь намекнуть не дозволяет. Чуть что, бровки кошками изогнутся в удивлении: дескать, не ожидала от вас, Александр Демьяныч, таких неприличностей поведения — враз руки опускаются, а слова в горле застревают. А она это увидит, бровки в стрелочки переложит и улыбочку нарисует: мол, а теперь, когда снова стеночка выстроена, продолжайте ухаживать да развлекать по способности. И на «ты» никак, только по имени-отчеству… Понятно, что играет девка, игрой свою обиду на жизнь глушит, да только что проку от этого понимания!
Нет, не привык Александр Демьяныч Нефедов не уважать себя, а теперь вот не уважал и неуважение воспринимал как нательную нечистоту, будто позабыл про банный день субботу и вместо того, чтобы в парной дурной дух из тела вышибать, по пьяному делу в конюшне спать завалился, пропах кобылиной истомой и теперь сам, как тот хорек таежный, телесное ли, душевное ли смердение источал, оттого и люди подолгу вслед смотрели с недоумением…
А тут еще слушок пошел, что зачастила Беата на станцию к скорым поездам…
В те времена были при каждом скором поезде иногда два, а то и три офицерских вагона. Посредь вагона прямо-таки специальная планка, а на ней черным по белому: «Офицерский вагон». Не одна Беата, все поселковые девахи бегали на станцию полюбоваться бравыми капитанами и подполковниками. Легенды всякие ходили: будто то ли в Слюдянке, то ли в Мысовой пришла на станцию в любви обиженная девуня, а там поезд стоит с офицерским вагоном, а из вагона выскакивает совсем молодой боевой полковник, увидел девку, влюбился в опрометь, за руку схватил, сколько успел, пока паровоз водой заправлялся, наговорил ей всяких слов, потом подсадил на подножку — и прощай, мама родная и станция опостылевшая! Понимали девки и вдовушки, что на всех них не то что полковников, но и лейтенантов не хватит, но ведь удача — она не для всех, но только для удачливых, и кто ж себя добровольно в неудачливые запишет!
Только Беата — ей-то зачем это дело? Для проверки красоты своей? Нетрудно представить — поди, весь вагон вокруг себя собрала… Или, хуже того, на рывок изготовилась, из вагонов ведь не только полковники выходят, но, случается, и генералы, и иные гражданские, что генералов поглавней. У Беаты глаз на больших людей наметан, не ошибется. Ей лишь бы из нашей пади вырваться на простор, не хватает ей простору…
Притом точно знал Нефедов: что с ним происходит — вовсе не любовь, а если любовь, то какая-то ненормальная, потому что злая. С Лизаветой когда, там в душе ласка была, а с Беатой — одна ярость кобелиная. Поначалу ласка тоже вроде была, но потом куда-то подевалась. С Лизаветой Нефедов себе нравился, с Беатой был противен себе.
Хотя и засомневался в правильности устройства жизни, на Беате наколовшись, но все же веру в правильность полностью еще не потерял, потому порешил, что никак не суждено быть его молодой жизни поломанной через нечаянный случай, что все образуется и надо только воли набраться и тормознуть пятками. Похоть, она ведь, как любая другая дурость — водка или папиросы, — она себе послабление любит, чтобы придумал человек сто объяснений, почему послабляется в дурости, чтобы уверил себя, что только как захочет по-настоящему, так сразу и пресечет и что это ему запросто… А пока, мол, некоторое время почему бы и не подурить? Какие наши годы?
Но в том-то и ловушка. Заигрался человек и позабыл, как вообще не в дурости жить. Тут и пропал.
И если все это понимать, как он понимает, разве ж можно изломаться? Тут порешил, приказал себе, что ровно три дня в беатину сторону ни шагу, ни взгляда! Даже если случайно нос к носу — все равно, только: «Здрасьте, Беата Антоновна, и простите, делов сегодня невпроворот, так что никак…»
Первый день порешения пережил тяжко. После работы хоть волком вой — никакого смысла в жизни. Будто вчера еще был, а сегодня весь вышел. Яичницу себе жарил — пережарил, пожег попросту. Пока хрустел жженкой, печь упустил — прогорела до синих угольков, а кирпич холодный. Со зла угля накидал — вконец потушил. Приемник включил, политику слушал — никакого внутреннего отклика. И политика враз обрыдла. Накинул на плечи путейский тулуп, катанки на босу ногу, вышел в морозную темноту, поплелся куда глаза глядят. А глаза-то оказались паразитские, потому что привели к Лизаветиному дому, куда ход Нефедову навсегда заказан за всему поселку теперь известную подлость поведения. У Лизаветы по всем окнам занавески цветастые. По занавескам тень Лизаветина туда-сюда… В одном окне свет погас — Кольку спать уложила, сама на кухне осталась. Читала чего или радио слушала. Радиотарелка у входной двери, сам вешал, проводки подсоединял от столба, что напротив дома. В Лизаветином доме жизнь, которую он по дурости для себя перечеркнул. Жалел об этом или не жалел, не мог понять, потому что вообще никаких внятных чувств в себе не улавливал, одна маета безотчетная небольно грызла душу.
На всякий случай кругом обойдя Лизаветин дом, спустился на байкальский лед и, никуда не спеша, потопал прочь от берега. Беззвездная темь тут же обступила со всех сторон и создала желанные условия для разгула жалости к себе. Так вот шел и жалел себя и ничуть жалостью этой не унижался вопреки Максиму Горькому, утверждавшему другое. Оказалось, что себя жалеть — что лечить, потому что жалость смиряет, в ней растворяется пустая гордость, а виноватость, что на ее месте вылупляется, настраивает душу на правильность мысли.
Тихо хрустел под ногами примерзший ко льду снег, а за спиной — поезда… По звуку угадывал, товарняк или пассажирский. По звуку еще и длину составов мог сказать, а по стуку колес на рельсовых стыках добротность путеукладки оценить. Тут вот опять можно немного погордиться — с ходу в дело вошел… И вообще!..
— Лизавета — хорошая баба, а Беата плохая! Это ж бурундуку ясно! Красота Беаты мухоморная.
Сказал это вслух и остановился — и повернулся лицом к поселку, от которого теперь только огни на станции да еще несколько желтыми пятнами окон, а гор совсем не видно из-за низких облаков, и лишь паровозные прожектора иной раз выхватят из тьмы скальную глыбу, будто она одна только и есть сама по себе в пустоте темноты.
А может, и Беата не плохая, а просто, как говорится, нетутошняя?.. Помогал как-то фронтовику Еремееву зимовье венцами обновить, подтащил бревешку, этак подсунул, перевернул, по-другому примерил, а Еремеев из-за спины указует: «Брось ее, эта бревеха не отсель». Вот и Беата — не отсель. Это же так просто понять! В кино вон сколько красавиц всяких, но никто ж не ломает свою жизнь за киношную красоту. Облизнется мужик на иную, да тут же и бегом к своей родной бабе под бок. Может, оно так и задумано?
От всех этих мыслей да огней поездовых в зимней тьме свершился в уме Нефедова принципиальный переворот, и ломота душевная, что всю его жизнь искривила, словно банным потом вышла из него, оставаясь хотя и видимой, да некасаемой. К родному берегу твердым шагом шел уже совсем другой, а точнее, прежний Александр Демьянович Нефедов, каким его знали земляки столько лет и обязаны были опознать заново при обязательном его старании к тому. Как он свое старание выявит, еще не знал, но то уже было неглавным.
Кто в жизни честно задумывался про свою судьбу, тот как пить дать додумывался до того, что если глупый случай, который с каждым случается, во внимание не принимать, в остальном все ниточки в судьбе так или иначе сходятся, причем подчас самым чудным фасоном.
Утром другого дня на пятиминутке что мужики, что бабы — все подметили, что командует бригадир по рабочим разнорядкам с нового голоса, какого давно уж не слышали: с шуточками, присказками и с былой старшинской похвальбой во взоре. О причинах не гадали, доброе настроение бригадира всем недоспавшим или еще вчерашней спинной ломотой не отстрадавшим к новому труду поощрение. Задания раздал, а сам пристроился в помощь четырем бабам у снежной осыпи на двадцать втором километре. Осыпь грязная, то есть с мелким камнем вперемежку, снеговой лопатой не всегда возьмешь, а простой совковой провозишься дольше обычного. Чтоб легче было осыпь выбирать, обычно берутся две-три широкие доски с чуть заостренными плоскостями и вгоняются под осыпь, насколько осыпь под себя пропустит. Тогда лопата по гладкому основанию легче вгрызается что в грунт, что в снег, что в мешанину грунта и снега. Вот это все и проделал не хуже любого опытного, а сам взялся откатывать по разложенным поперек путей к байкальскому откосу доскам тачку по мере ее наполнения, и тут веселые нефедовским присутствием бабы такой ему темп задали, подшучивая и перемигиваясь, что не то что ватник, свитер скинул, в одной рубахе оставшись при обычном байкальском морозце — значит, за двадцать. Меж этих четырех баб была вдова бывшего работяги из этой же бригады Надежда Ступина — крепкая, мало рожавшая бабенка, тьму лет «сдыхавшая» по Нефедову, от пустого «сдыхания» уставшая, но внимания к нему не утратившая. Бесстрашная на язык, она и начала «колупать» Нефедова по его всем известным грехам.