— Вы мне не доверяете. Вы меня совсем не любите.
И она села к нему на кровать и проводила нежной ладонью по его шее, пробуя, нет ли на ней влаги; расстегнула ворот рубахи, и её рука уже касалась его груди...
От этих прикосновений огненные искры, враждебный и вместе с тем непреодолимые, призывно задрожали в его крови. Теперь он уже знал наверное, что все кончено, и не смел и не мог противиться.
Она совсем низко наклонилась своим лицом к его лицу, так что он уже чувствовал её дыхание... губы её покрыли его губы, и какой-то радужный смерч захватил его и закружил в стремительном, буйном движении.
VII
Прошли часы короткой ночи. Наступил новый день. Серым, ещё неуверенным светом наполнил он сумрак комнаты сквозь щели ставней.
Ещё свеча горела на исходе, но пламя её уже утратило всякий смысл и представлялось холодным и ненужным.
Уже обессиленная исступлёнными ласками, но все ещё неутолённая, она говорила ему:
— Ты меня не любишь... Ты меня не хочешь больше любить...
И обхватывала его объятиями, как птица крыльями.
Зубы его стучали от ужаса, или, может быть, у него снова начиналась лихорадка. Между тем близость её пышного тела, её щекочущие поцелуи опять возбуждали его желания. То приливали, то отливали... И ему хотелось впиться в неё зубами, кусать и царапать её.
Он закрыл глаза, но в ту же минуту снова чувствовал, как её проникающие поцелуи пылали в нем.
Больше, чем к ней, он начинал чувствовать отвращение к самому себе. Бессильно и безвольно рыдающее раскаяние билось внутри и требовало исхода.
На этот раз он долго противился её желаниям. Она ласкалась к нему, как кошка, и присасывалась к его губам с длительными, впивающимися в кровь поцелуями, возбуждавшими ещё большее ожесточение и упорство, вместе с иссушающей жадностью страсти.
Открывая глаза, он видел нежное пламя свечи и мутный, начинающийся рассвет, укоряющий и безмолвный, кроткий, как та, которую он так низко предал в эту ночь.
Его упорство все более раздражало её.
— Ты меня не любишь... Не хочешь больше любить бессмысленно повторяла она одни и те же слова. — Не хочешь больше любить... больше любить... лю-бить...
Он снова закрыл глаза и упал на жаркую зыбкую волну, в которой терялось все его существо. Жадное ожесточение овладевало им безудержными приливами.
Руки так сильно начали сжимать её, что она вскрикивала, вдавливая головой подушку с напрягшейся шеей, все же нежно белой посреди золотистых волос.
Эта шея возбуждала в нем желание впиться в неё зубами. Лишь только он её коснулся, она сделала судорожное движение всем телом, но все ещё не понимала настоящего, и боль только сильнее разжигала её страсть.
Он страшно испугался, что она вырвется, и стиснул её ещё сильнее, и шеей своей прижал её шею к подушке.
Она забилась. Подушка от её движения закрыла ей половину лица: подбородок, рот.
Но тут глаза его встретили её глаза, все ещё беззаветно-доверчивые и счастливо-страстные.
Ярость упала. Силы покинули его.
Если бы она испугалась... стала бороться с ним!..
Но этот доверчивый взгляд... Он не мог. Сердце билось, как загнанный в угол мышонок; а она, разметавшаяся, изнеможённая, все ещё тяжело дыша, сквозь застывшую улыбку, еле пропускала слова:
— О, какой ты безумный... Безумный мальчик... Чуть не задушил меня... мой мальчик... мальчик мой...
Держа его руку в своей руке, она дышала все ровнее. Слова путались... ресницы слабо вздрагивали, и только улыбка не сходила с её пересохших губ.
Она заснула.
Он дёрнул свою руку, она не просыпалась.
Обнажённое упругое тело её даже не пошевелилось и казалось скользким, как тело змеи.
Он содрогнулся от ужаса и ненависти к себе.
Он хотел убить её? Но разве он не бесконечно хуже, не презреннее её!
Издалека на него взглянули другие глаза. Он весь сжался, точно хотел спрятаться от них. Потом вдруг выпрямился, ахнул от озарившей его мысли и стал искать глазами по комнате.
Увидел обнажённое тело, и уже без всякой злобы, почти машинально прикрыл её простыней.
После этого на мгновение рассеяно остановился посреди комнаты. Сероватый свет все внимательнее глядел в щели ставень. Прокричал петух, раздирая криком остатки жуткой ночной тишины. Скрипнула калитка и, как выстрел, щелкнул кнут: пастух выгонял скотину.
Он вспомнил и почти радостно взглянул на стену, но не сразу подошёл.
Прислушался к шуму и мычанию выгоняемой скотины, к голосам пробуждавшейся жизни.
Начинался трудовой день, но все казалось ему страшно далёким и прошедшим, как свет звезды, угасшей сотни лет тому назад.
Бездонный провал открылся перед ним, и в него упала целая вечность. Может быть, это было мгновение. Но, казалось, огромная жизнь прожита, и старость, скудная, безнадёжная, давит тело и душу.
Сева тщательно оделся. Спокойно и даже как будто деловито вынул из кармана записную книжечку, раскрыл её, достал перочинный ножичек и, тоненько очинив карандаш, четко написал, что так часто приходилось слышать и читать в газетах:
«В смерти моей прошу никого не винить». Затем подумал, мусля карандаш, хотел ещё что-то написать, объяснить, но вместо всего добавил только: «Прощай, милый брат. Не жалей обо мне: я не достоин».
Под этими строками аккуратно, полностью подписал своё имя и фамилию.
Затем положил книжечку на видное место раскрытой, подошёл к стене, снял заряженное ружьё, поднял курок, поставил ружьё на пол и, всунув дуло в рот, ударом носка спустил курок.
Вместе с выстрелом раздался страшный женский крик. Полунагое тело поднялось на кровати и с раскрытым ртом, с глазами, налитыми ужасом, глядело на пол.
Запахло порохом и чадом от догоравшей свечи. Уже не серый, а золотистый свет растворял полумрак в комнате, и щели ставней светились рубиновыми полосами.
Здесь и там
I
Ольга Ивановна, sage-femme[2], как значится на овальной дощечке у ворот, пользуется уважением и доверием у всех своих пациенток.
Она высока ростом, некрасива, но лицо у неё энергичное, доброе, с усиками на приподнятой верхней губе, которую она слегка кривит во время куренья. Волосы, зачёсанные назад, острижены, и когда Ольга Ивановна надевает белый балахон и берет в руки белую вату, она походит на формировщика-немца, отливающего детские фигурки из гипса.
Нынче Ольга Ивановна, как всегда в волнении, сама с собой разговаривая, вернулась домой крайне расстроенная: богатая, молодая и здоровая роженица, у которой она приняла ребёнка с известнейшим в городе акушером, почувствовала себя не совсем хорошо, и когда измерили температуру, температура оказалась страшно повышенной.
Доктор, осмотрев больную, подозрительно взглянул на свою помощницу. Она уже много лет работала с ним, — тем оскорбительнее был для неё этот взгляд. Неужели он мог подозревать, что она не соблюла во время приёма самым тщательным образом всех правил гигиены? С своей стороны, Ольга Ивановна не могла и его заподозрить ни в чем подобном.
Что касается внешних условий, благоприятнее ничего нельзя было бы создать даже для самой богини. Во-первых, за два месяца до родов заново отремонтировали всю комнату, в которой должно было совершиться это событие. Все, от обоев и кончая последней ленточкой, было так чисто и безукоризненно, что хоть с микроскопом осматривай.
В комнате было лишь то, что безусловно необходимо, и комната была большая, великолепно вентилируемая. Откуда же могла попасть зараза?
Ольга Ивановна была близка к отчаянию. Но, несмотря на крайнюю усталость после напряжённой, продолжительной работы, не хотела и думать об отдыхе, а пошла к дворнику Никодиму.
Она знала, что у Никодима вот-вот должна рожать жена. Только благодаря беспрерывному дежурству в богатом доме, Ольга Ивановна на время упустила из вида дворникову жену.