пекла бывает осенняя слякоть, хрустящий снег и звонкие весенние льдинки
на лужах, а здесь оно остановилось, замерло, задремало, и ничего не
изменится на этой раскаленной, растрескавшейся земле. Но это не так.
Прошлой осенью здесь подняли семь тысяч гектаров, пройдет немногим
больше месяца, и за крайним домом поставит свои палатки рота солдат, и
поголовье уток в деревне начнет сокращаться еще более таинственно и
неумолимо. В старом сарае с прохудившейся крышей, который освободится
после нашего переселения в такой же сарай в другом отделении, поселятся
девочки с ткацкой фабрики. Под жесткие соломенные матрацы они будут
прятать бумажки-с воинским адресом и надкусанные пряники.
Милейший Яков Порфирьевич, завсельпо, будет неукоснительно
выполнять все заявки на краковскую колбасу, медовые пряники, аптекарские
товары и дешевые духи, хотя у него не аптека и не галантерейная лавка.
Но все это будет потом, а пока в маленькой деревне, которая, впрочем,
уж называется вторым отделением, нас только четырнадцать, и рядом со
старым складом, оставшимся с неведомых времен, мы должны сделать ток
под будущее зерно.
Около трех мы возвращаемся с обеда. Солнце жжет со спокойной,
безжалостной силой, и воздух над степью зыбкий, как туман. Мама
написала, что в Москве беспрерывно идут дожди и поэтому на днях она
высылает теплое белье.
За обедом мы обсудили наше плачевное положение— за три дня
заработали по девять рублей, а проели по двадцать четыре. Мы не сачковали,
на ладонях у каждого лохмотья от прорвавшихся пузырей, и пальцы больно
согнуть и разогнуть, поэтому они все время скрюченные, как будто держишь
лопату. Один метр очистки стоит семнадцать копеек, обед — четыре с
полтиной. В получку управляющий покажет нам шиш, и не на что будет
купить даже курева. А ему что? Расценки не он придумал. Он приходит по
нескольку раз в день и смотрит на нас из тени сарая, довольный, что нашел
дураков на самую дешевую работу.
Если
посмотреть
откуда-нибудь
сверху,
картина
получится
малосимпатичная — узкая, с рваными краями прореха на зеленом. Мы
сидим вдоль бровки и, не сговариваясь, смотрим в ту сторону, откуда
должен прийти управляющий. Не знаем, что мы ему скажем. Расценки не он
придумал. Работу эту делать все равно кому-то нужно. Приписок мы не
хотим. Но не может человек, пусть даже очкарик, работать целый день, как
собака и не заработать себе на пожрать! Пусть потом совхоз спишет с нас
этот долг. Пусть нас не посадят в долговую яму. Это неважно. Но не должен
человек чувствовать себя таким ничтожным.
Митька Рощупкин выходит из сарая и поворачивается к нам спиной,
подняв к небу сжатые кулаки. На спине углем выведено «Мы за новые
расценки!».
Часа в четыре запрягаем волов Яшку и Борьку в сани, чтобы вывезти
срытый до обеда дерн. Запрягать их одно удовольствие. Ребята они
спокойные. Спокойно дают подвести себя к ярму. И когда ярмо надевают на
одного, другой уже сам поднимает шею. Хорошие они ребята. Но стоит
запрячь, и с ними творится черт знает что. Они начинают беспокойно
коситься, каждый тянет в свою сторону. Они упираются или бегут на-
перегонки, и ярмо впивается в их мягкие, вислые шеи. Мы лупим их, гладим
квадратные морды, но ничего не помогает. Они ведут себя, как последние
идиоты.
А сегодня происходит чудо. Я даже, не знаю, как это объяснить, но, и
запряженные, Яшка и Борька остаются спокойными. Терпеливо ждут, когда
их стронешь с места, ровно тянут, останавливаются при пер- ном «тпру».
Они сегодня невероятные миляги, и мы крутимся все быстрее, не очень-то
доверяя их добродушию, стараемся кончить работу, - пока они такие миляги.
И уже некогда смотреть, не идет ли управляющий. И настроение совсем не
такое, чтобы ломать об
него лопату. Хотя дело уже к вечеру, мы
взмокли. У Митьки Рощуикина текут по спине грязные ручьи, п не поймешь,
что там было написано.
Через неделю мы узнали, почему Яшка и Борька бесились в ярме: они
парные, один научен ходить только слева, другой — только справа, а мы их
ставили неправильно. Еще через неделю мы кончили этот ток. Каждый
заработал по минус семьдесят рэ. Управляющий сказал, что никогда не
думал, что студенты такие сознательные.
Стол подо мной вздрагивает, я поднимаю голову и вижу, что Ваня
Сапелкин пробирается к выходу. Пока я вскакиваю и хватаю ватник, он уже
прикраивается в углу около двери, и я еле успеваю дотянуться до него. Он
теряет равновесие, тычется головой в стену и просыпается.
— Пойдем! — толкаю я его к выходу, но он отстраняется.
— Расхотелось. Мне сейчас сон приснился. Как будто лежу я у себя в
общежитии, а за дверью журчит унитаз. Чистый такой, как перед
праздником.
Он снова протискивается мимо стола, идет, цокачиваясь, к тюфяку. Год
назад изо всех удобств он знал только рукомойник с ржавым пестиком.
— А знаешь, — гудит он, — говорят, что они бывают даже с крышками.
На таком хоть курсовую пиши.
— Диссертацию! — поправляет Ваню кто-то.
Ваня восторженно всхлипывает, и Ушкин опять шипит из своего угла.
Все стихает.
...В августе стоят теплые тихие вечера. Еще можно умыться как следует,
и холодной до щекотки водой мы стираем друг другу со спины липкую от
пота грязь. Мы втянулись в работу и стали меньше уставать, а Славка-
начальник еще не придумал свой коронный фокус с манной кашей. Все
захотели быть красивыми.
Когда темнеет, мы усаживаемся вокруг костра, и Вовка Поп берется за
гитару. Он грустно поет песню с дикими словами: «Чудесный тот состав
бесплотен и бесформен, крушений не бывать, свободным будет путь».
Но дело тут не в словах, хотя и они что-то значат. Нас окружила темная
ночь, она проглотила все вокруг и стала за нашими спинами. Она несет нас
неизвестно куда на своем темном крыле, и нет на свете ничего, кроме нас,
этого костра с ленивым рыжим хвостом и мигающих звезд.
Можно без конца смотреть на огонь. В нем корежатся и гибнут города и
страны. Они рушатся и лежат под раскаленным прозрачным пеплом, исходя
накопленным теплом, наверное, неожиданным для них самих. Тепло
скапливается под развалинами, ему становится тесно, и оно рвет их,
освобождаясь. То и дело в костре вспыхивают фонтаны коротких ярких искр.
Время от времени в костер подваливают солому, и усидеть становится
трудно. Сильнее всего накаляются голенища сапог. На этой проклятой кирзе
можно, наверное, печь блины.
За соломой бегают по очереди. Поднимаются двое и скрываются за
темной завесой. Иногда возвращаются сразу, иногда не скоро, и костер
съеживается, прижимается к земле, вот-вот погаснет. Но никто не встает,
потому, что скирда поблизости только одна. Зато потом костер взвивается
столбом, солома шипит и фыркает, как рассерженная кошка. Около костра
постоянно движение, кто-то уходит, приходит, пересаживается. Никогда не
знаешь, с кем выпадет бежать. А может и вообще не выпасть, потому что
Ушкин, став комендантом, орет отбой точно в одиннадцать. Уже тогда он
начал нам досаждать.
Предшественником его был Юрка Ермаков, добрейший парень
килограммов на девяносто. По утрам он сам, вместо зарядки, колол дрова
для кухни. А манную кашу готов был каждому подавать в постель, лишь бы:
не возиться с подъемом. На отбой ему тоже было глубоко наплевать, потому
что сам он, как спортсмен, ложился в десять тридцать. Но Юрку разжало-
вали после того, как он послал в нокаут Ваню Сапелкина, который провонял