Листовку Дубоз прочитал вслух, потом она долго ходила по рукам. Каждый хотел сам прочитать, подеражать в руках весточку с далекой теперь Большой советской земли.
Попросил листовку и Ефим Ильич. Ласково, как мать ребенка, погладил зеленоватый листок руками, потом приложил его к своим забинтованным глазам, словно надеялся увидеть.
В листовке сообщалось, что под Москвой идут ожесточенные бои, что враг напрягает все силы, бросает в бой последние резервы, но что силы советского народа; неисчислимы.
Заканчивалась листовка словами: «Немецко-фашистские захватчики дальше не пройдут. Фашисты будут разгромлены под Москвой». Затем следовал призыв к населению временно захваченных врагами районов создавать партизанские отряды, громить транспорты и коммуникации вражеских войск, истреблять фашистов и их пособников.
— Что я говорил! Под Москвой н Наполеон споткнулся. Москва, брат, ни перед каким врагом, будь он сильнее фашистов в сто раз, голову не склонит, — скороговоркой рассуждал Матюшкин, подходя то к одной группе партизан, то к другой. Голубые глаза у него горели, он широко жестикулировал, хотя никто и не пытался возражать. — В Москве весь народ поднялся на защиту! Поняли? — радостно спрашивал он.
— Думаешь, не поняли! — откликался Алеша. Алеша заметно скучал. Митя ушел выполнять задание, Саша — больной. Последнее время они втроем бы ли неразлучны.
Петрович выглядел победителем, словно это он нашел и принес листовку. Партизаны оживленно обсуждали каждое слово из прочитанного, спорили между собой — закончится война к весне, если только союзники ударят по фашистам с запада, или не закончится?
— Закончится! — утверждали одни.
Другие возражали, что не закончится, пока Красная Армия не прогонит фашистов до самого Берлина.
Саша прислушивался к разговорам. Он тоже держал листовку в руках, прочитал ее от первой до последней строчки и теперь думал — нет, война еще не скоро кончится. Мысленно он представлял себе карту Советского Союза и свой район на карте, так далеко отстоявший от границы.
Слышался тихий, слабый голос Ефима Ильича. Умело, в нужный момент он вставлял свое слово в разговор.
— А я думаю, Ефим Ильич, — раздумчиво говорил Матюшкин, — в Москве, наверно, чуток полегчало, наверно, там почувствовали, когда вы в ту ночь вражескую базу с бензином взорвали… Если не в Москве, то в Туле почувствовали — это факт.
Саша замечает, как Ефим Ильич слегка проводит рукой по забинтованному лицу. И у него снова сжимается сердце от жалости. Неужели Ефим Ильич на всю жизнь останется слепым?
— А Тула — это ворота в Москву, — тихо, но так, что все его слышат, говорит Костров.
— Во-о, правильно… — снова загорается Матюшкин. — Кто в гражданскую войну Москву выручил? Мы, туляки!
Люба не выдерживает:
— Ты, дядя Коля, уж слишком…
Саша невольно улыбается, видя, как глаза у Петровича от негодования становятся круглыми и заросшее рыжей щетиной лицо багровеет.
— Эх ты, козявка! — тяжело вздыхает он. — Тоже сказала. Да ты понимаешь, Тула что? Оружейный завод — раз. — Он откладывает на пальцах. — Уголек — два. Кто уголек давал в гражданскую войну Москве? Кто винтовки тачал? Патроны делал? Кто, скажешь, как не туляки?
Саша зябко кутается в пальто. К вечеру он опять чувствует себя хуже.
Нет-нет да и мелькнет мысль о Мите. Пошел один в город. Как-то он теперь там?..
Все молчат, слушая Кострова. Говорит он, медленно взвешивая, подбирая каждое слово, тихо, но отчетливо и как ни плохо чувствует себя Саша, каждое слово Ефима Ильича проникает к нему в сердце, зажигает, волнует.
— В тот день, когда я ушел из города, — рассказывает Ефим Ильич, — позвонил секретарь обкома партии. И знаете, что он сказал? — Костров немного медлит, словно вспоминая, подбирая подходящее слово. И хотя он сидит неподвижно, с разбухшей от ваты и марли белой головой, в которой только чернеют узкие щелки для губ, носа и ушей, партизанам кажется, что он обводит всех глазами, смотрит на каждого. — Задержать… Затормозить, хотя бы на короткий промежуток времени, вражеские транспорты. Не давать врагу возможности пользоваться дорогами. Вот о чем просил нас секретарь обкома партии, зная, что мы остаемся на дальних рубежах обороны Москвы. Вот какая перед нами была поставлена задача.
— А мы разве не задерживаем врага? — это голос, всегда молчаливого Петряева. — Железная дорога не работает. Сколько вагонов застряли на линии, не проскочат через наш район!
— Да, мы задерживаем насколько хватает сил, — соглашается Ефим Ильич.
Измятый, побывавший в десятках рук зеленоватый листок «Вести с Советской Родины» снова у него на коленях.
— Эти слова из родной Москвы, — Ефим Ильич приподнимает листок, словно глядит на него, — мы разнесем по всем деревням. Мы расскажем всюду, где есть наши советские люди. А наши люди есть везде. Мы расскажем, как защищается Москва. Какие собираются силы, чтобы разгромить фашистских захватчиков, вышвырнуть их с нашей земли. Мы расскажем, что весь народ поднялся на защиту столицы. Ведь это недалеко от нас, там… — Протянув руку, он указывает в сторону Москвы.
«Недалеко, — думает Саша, не сводя глаз с Ефима Ильича. — Если бы взобраться на курган за Окой, на самое высокое дерево, можно, как говорили в деревне старые люди, увидеть Москву».
Партизаны расходятся по землянкам. Саша знает, что предстоит операция где-то на шоссе у Белена. И тем обиднее ему, что он заболел, в такое горячее время выбыл из строя.
У землянки остались только Ефим Ильич и Саша. Сыплется легкий снежок, откуда-то взялся холодный северный ветер. Облака низко нависли над лесом.
— Давайте, Ефим Ильич, я вас провожу в землянку, — предлагает Саша.
— Садись посиди! — Костров рукой показывает возле себя, и Саша садится, кутаясь в пальто, — Надоело мне в землянке, так хорошо здесь, на свежем воздухе, на ветерке.
— Да, хорошо, — соглашается Саша. И, не выдержав, спрашивает о том, что давно уже хотелось узнать. — Ефим Ильич! А что, когда вы пошли взрывать, страшно было? А потом, когда фашисты схватили, страшно?
Немного помолчав, Ефим Ильич говорит:
— Нет, Сашок, не страшно. Страшно, когда чувствуешь себя одиноким. Когда дело, за которое борешься, остальным непонятное, чужое. Вот тогда страшно. А потом… Разве я не знал, что выручат меня? Ты один и то выручил бы. Правда ведь, выручил бы?
— Выручил бы, — шепчет Саша. Ефим Ильич кладет свою тяжелую забинтованную руку на плечо Саше, поворачивает к нему незрячее лицо.
— У великого русского полководца Суворова была любимая поговорка: «Сам умирай, но товарища выручай», а мы, большевики, говорим: «Товарища выручай, но и сам не плошай».
Осенний день короток. Быстро начинает темнеть. Шумят, качая вершинами, деревья. По-прежнему сыплются острые, холодные снежинки.
— Не пора ли тебе, Ефим Ильич, в землянку, полежал бы? — заботливо говорит подошедший Тимофей.
— Погоди, постой. — Костров отстраняет его руку. — Дай мне палку. Надо приучаться самому ходить. Ты мне вот что скажи: хорошо сегодня политбеседа прошла? Слушали меня?
— Хорошо. Замечательно прошла, — отвечает Тимофеев.
Саша подает Ефиму Тимофеевтчу крепкую суковатую палку, которую специально для Кострова вырезал Mатюшкин.
Уходит в землянку и Саша, чувствуя, как горит всё тело и кружится голова.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
Вечером у Саши поднялась температура. Он лежал на парах, безучастно глядя на окружающих.
— Всерьез заболел Шурик, — тихо говорила Люба партизанам, с тревогой поглядывая на Сашу. Она задумчиво перебирала весьма скудный запас своих лекарств в походной аптечке, не зная, на чем остановиться. — Разве здесь поправишься? — Она оглядела черный бревенчатый настил потолка, земляные стены. — Холодно, сыро. Да еще днем на сквозняке сидел.
Матюшкин предложил напоить Сашу малинкой, да на горячую печку.
— А где же у нас печка? — сердито спросила Люба. — Надо соображать, прежде чем говорить…