Нет, не потерял. Скорее, оно вышло, отправилось прогуляться и немного заблудилось. По пути он видел много странного, и однажды его чуть не повесили за то что он не пятнадцать.
Потом он завис в темноте. Такой темной, что рядом с ней окраина вселенной показалась бы чудесным рассветом на Меркуии.
Как-то он понял, что они тут вдвоем.
- Лингвистический аппарат слаб, слов мало, смыслы ограничены словами и субъективным пониманием. Познаваем ли истинный мир? Нет. Потому что его аппарат - апарат живой частички этого мира. Но открывая для себя все возможные аппараты, допуская верность всех представлений, мы отказываемся от языка и идем уже чувствами, и верны только они, потому что свободны от языка. И во тогда приходит более ли менее истинное понимание. Вы, люди, думаете например, что все слова в иностранном языке - сплошные омонимы, и у каждого слова много значений. На самом же деле язык как плохо откалиброванное орудие делает выстрел за выстрелом так ни разу и не попав в цель.
Но это лишь дополнительная деталь. А так все дело в эстетике. Пространство и время - эстетические категории. Переход от ньютоновской к эйнштейновской физике - суть изменение эстетики. И любой подобный скачок происходит когда ученый смотрит и думает, что старая шутка как-то уже устарела...
- Причем тут шутка.
- ...мир меняется. Сегодня все верят в гравитационную модель и построение кинокадра на базе театральной мизансцены, а завтра приходят два каменных лба и все ставят с ног на голову.
- И все же. Причем тут шутка.
- А шутка. Ах да. Чувство юмора - это то, что меняется быстрее всего. Несколько раз за одно поколение. Е
Я столкнулся с первой шуткой вашей расы, когда молодой вождь размозжил голову старого шамана, пока тот спал, и та смешно чмокнула.
- Теперь и чувство юмора виновато.
- И оно тоже.
- Итак, вселенная не познаваема в рамках нашей доктрины. Почему? Что мешает? Не абстрактное.
- Да, всё.
- Например. Приведи пример.
- Да хотя бы ваш принцип неорпеделенности. Если Вселенная познаваема, то не тобой. А все, что тобой познаваемо, это точно не Вселенная. А тобой Вселенная точно не познаваема. Такие дела.
Мимо проплыла синяя рыба. Посмотрела на Воннела и загадала желание. У синих рыб было принято загадывать желание, проплывая мимо воннелов.
- И вот это есть та самая эстетическая категория. А какие еще?
- Да хоть звезды. Это не обязательно водородные шары.
- Мы должны изменить категории, чтобы понять какая из них истинна! Я понял! В контексте музыки, кино и до более простых проявлений вроде звезд.
- Нет. Вы должны отказаться от всех категорий вообще. В том числе о категории "простое".
- Потому что они все ложны.
- Напротив, верны все.
- Как так?
- Они не противоречивы, в рамках каждой вы спокойно себе существуете. Вы видите и понимаете мир всегда верно. Как мышь на мусорке, как актер с отсталой планеты. Ваш мир непротиворечив до тех самых пор, пока вы не сталкиваетесь с чужим непротиворечивым миром и вот тогда у вас есть два варианта, вернуться в свой удобный домашний халат и засаленные тапочки, либо пробить эту стену головой и идти дальше. Будет больно... И да, главное тут помнить, что все правы, все решения верны и любой из сконструированных миров реален. Важно принять их все.
- Я постараюсь. Я смогу.
- Черта с два.
- Нет.
- Да. Вспомнил, есть еще третий вариант, поставить у стены свой любимый диван, сесть и до хрипоты ругаться с тем, кто по другую сторону.
- Нет. Я смогу.
- Ладно. Можешь попробовать и успокоиться.
Воннел поднял руки к лицу и долго водил по нему, ища края. Они где-то здесь, где-то рядом. Важно лишь знать, нет - понимать абсолютно точно, что все это бред, что все это не настоящее - понарошку. Лишь детская игра. Что нет никакого...
Он нащупал края маски, и усердно, спокойно, уверенно начал ее отдирать.
Что нет никакого двадцать седьмого века. Что не может он быть так сильно похож на век девятнадцатый, и особенно, двадцатый. Что еще впереди время красоты человеческих органов и прозрачной лазуривой кожи, уход людей в кибермир, войны смертных с бессмертными, люди - свет, бывшие люди - чистый разум, и что это наступило давно, может в двадцать первом или двадцать втором. И что все что было, все что он раньше знал - чудовища добрые или злые, вылезшие из его больного разума, когда он забыл запереть дверь. Что может быть все, и все допустимо и можно будет сделать исключение разве что для одного - для стержня, который не позволит, не допустит падения в бездну. Потому что когда поднимется над толпой новое многоязычное "Хайль", я вспоминаю старого уборщика Дена и его друга Доктора Воннела.
Жизнь высшая ценность, от этого и будем отталкиваться.
Эпилог
Черное пятно в небе вырастает, превращается в звездолет "Рамзес". Замедляя скорость, он вскоре зависает над плато, вырастающем из океана жидкого кремния. Рядом стоит знакомый замок-отель-усадебный-дом. Из звездолета выходит Нина. На ней скафандр.
Она идет к парадному входу. Поднимается по ступеням, стучится в дверь.
Та открывается, Нина заглядывает внутрь. Никого. Дверь открылась сама.
В холле темно, свет пробивается только из-за двери, и отражается от мраморных колонн. Наверх ведет широкая лестница - ступени исчезают во тьме, но самая последняя вроде светится тонкой полосой. Возможно там наверху кто-то есть, он включил лампу, сидит и работает за печатной машинкой, много курит и ждет когда за ним придут.
Нина закрывает за собой дверь, мысленно проверяет температуру среды, снимает скафандр, бережно его складывает и взбегает вверх по лестнице.
Но и тут пустота. Она обходит весь этаж, открывая все двери, когда требуется, ломает их.
Потом этаж за этажом, спускается в подвал, поднимается на чердак.
Ни трупов, ни следов крови, ни даже намека на то, что в доме за последнюю сотню лет кто-то побывал. Она останавливается в комнате, полной деревянной мебели и антикваиата, там где десять индейцев замерли в разных позах, готовые к новой битве.
- Мне очень жаль, Нина. Этого нельзя было изменить.
- Я попробую снова. Я еще раз войду в эту дверь, мы все переиграем, и это будет уже другой дом.
- Ладно, - ответил Бишоп и вздохнул совсем как человек.
Стояла ночь.
Небо было изжелта черным, и черными были дома - знаменитые небоскребы центрального Нью-Анджелеса. На крыше одного из них, укутавшись в плед и свесив ноги с километровой высоты, сидела мышь. Рядом, спрятав шею в перья и устремив взгляд в горизонт стоял ворон. Под ними раскинулся знаменитый центральный парк, где было ровно девяносто шесть деревьев, перед ними неспешно плыл по небу дирижабль со священным ликом Святого Микки.
- Люди, - нарушил молчание Майкл, - Выходит, этот мир их, наши боги - их продукты, наши продукты - их мусор. Моя вера, моя история - выдумка.
- Не в большей степени, чем их вера и история. Их вера как и ваша - кисель обрядов и ритуалов, сотканных из комплексов, страхов, чувства вины и обсессий. Их история по большей части война за убеждения по поводу того, что происходит Потом. И за это они веками отправляют в это Потом, тех кто не согласен. И это странно, ибо они загодя знают, что из Потом никто не возвращается чтобы подтвердить правоту. Где тут здравый смысл?.. Эх.
Скоро взойдет солнце, думал Майкл. Оно поднимается вон там. И тогда он вернется обратно, чтобы строить новый дом, может не на месте старого, может чуть в стороне. Непременно чуть в стороне.