Он замолчал и бил травинкой по земле.
– Через эту вдову вы и состояние потеряли? – спросил я.
– Через неё. То есть и через неё, и не через неё… Мне хотелось ослепить её, показать ей, что я – Крез, и я вообразил, что могу купить её. Отдал я князьку пять тысяч, но он, не будь дурак, взял их на свои надобности, а сестре дал только пятьсот рублей. Пошли наши в поход, а я увильнул – всё ради Оградовой, чтобы никому без меня она не досталась. Князёк сам поручил мне беречь её и на дорогу взял у меня ещё тысячу. Его под Никополем убили. Я и говорю Анне Спиридоновне: «Анна Спиридоновна, вы теперь одни на свете… Неужели нет у вас потребности в дружбе? И разве вы не замечаете, что во мне делается?» Она усмехнулась и ничего не сказала. Через месяц, получив от неё записку, с просьбой о деньгах, пришёл я к ней и уж прямо поставил вопрос. Так и так, я люблю вас, будьте моей. А она так гордо посмотрела на меня, с таким удивлением, и деньги мне возвратила. Взбесился я страшно и поклялся, что добьюсь своего. Хам, истинное крапивное семя! Я довёл её до ужаснейшей бедности, два года преследовал её, скупал её счета и обязательства… Наконец, через два уже года, когда она в бонны к купчихе поступила, и я узнал, что живётся ей там ух как не сладко, предложил я ей десять тысяч – всё, что у меня оставалось! – за одну единственную ночь. Но и это подлое предложение отвергла она с негодованием. Тогда я с ума сошёл. Заплатил бородачам-лавочникам по тысяче рублей за то, чтобы связать их бородами, лицом к лицу, и так на улицу вытолкал, накормивши перед тем рвотным, велел фонарные столбы везде опрокинуть, избил квартального, спустил в овраг домик с погибшими созданиями и схватил белую горячку… Всё орлом себя воображал… Когда я очнулся, то у меня уж ничего не было.
– Так вот она жизнь Вадима Кочерги, отставного портупей-юнкера! – заключил он, вставая и получая от меня мелочь. – Сравните её с жизнью, которую он теперь ведёт, и скажите, какая лучше. Чувствительно благодарю вас!
Сороконожка
Я собирался уезжать из Киева. Чемодан был упакован, этюды, которые понужнее, свёрнуты в трубку, кисти чисто начисто вымыты, куплен запас бумаги, карандашей, красок. До поезда оставалось несколько часов.
Зачерчивая типы Царского сада, я и не заметил, как мало-помалу эту типы овладели моим воображением, стали группой на фоне приднепровских песков и садов и сложились в одну цельную картину, которая с некоторых пор не даёт мне покоя и просится на большое эффектное полотно. Мне до смерти хочется изобразить этот странный народ, этих цыган российской цивилизации, парий, погрязших в невообразимых и непроходимых топях порока, разврата, нищеты, ужасных болезней и всё-таки по временам проявляющих образ Божий, «душу живу», вызывающих в непредубеждённом наблюдателе и чувство искреннего сожаления, и симпатию. Уж я обдумал и свою картину. Мне мерещится трущоба Царского сада, дикая, пустынная, с большими унылыми деревьями. Конец ноября или начало декабря. На голых ветвях лишь кое-где дрожит сухой лист. Серое, утреннее, изголубо-оловянное небо, вдали замёрзший Днепр, и на горизонте, вёрст на десять в глубину, синеют леса, сливаясь, наконец, с небесами. Там и сям на реке торчат мачты застывших на месте барок; направо, наискосок, бледно-лиловой сетью протянут мост. Снега ещё мало, и река блестит местами тусклым блеском плохо отполированного стекла. На первом плане, на сухих травинках, белеет седой иней. Он покрывает всю землю. Таков мой фон. Сама картина заключается в следующем. На сырой земле лежит мёртвая девушка в лохмотьях. Лицо у неё с крупными чертами, нахмуренный лоб; зрителя должен схватывать ужас при взгляде на эту фигуру. Это Машка, о которой мне рассказывала Дворянская дочь. Босяки стоят вокруг. Вот здесь и сама Дворянская дочь, в кусках ваточного одеяла, с багровым безобразным лицом, и Петька Голый, и Дунька Плешивая, и Кочерга, и Танька Цыганочка с «Лександриной» на руках, и ещё несколько силуэтов поодаль. Все молчат. Всех захватило скорбное чувство, и они не могут оторвать глаз от ужасного зрелища. На земле, возле мёртвой, валяются разные лохмотья, и из-под одного из рубищ глядит только что проснувшийся мальчик, с запухшим лицом, всклоченными волосами, с недоумевающим взором. Что случилось? Вчера, когда было так холодно, все эти босяки легли как животные в одну кучу, чтоб согреться, чтоб спать было теплее. А сегодня? Он не знает, что именно случилось, но чувствует, что что-то неладно. Тревога проступает на его лице. Это брат Машки, он похож на неё, как может быть похож только брат. Группу босяков я поставлю так, что бледные лучи зимнего рассвета не коснутся их. Но вся Машка будет на свету, плохо одетая, с твёрдыми контурами замёрзшего крепкого тела; я отделаю её со всем мастерством, которым только располагаю, потому что она – главное лицо моей картины, узел и центр всей этой босяцкой трагедии, этой душу надрывающей драмы.
Но где найти натурщика для брата Машки? Лицо это должно быть характерно и типично. Разумеется, можно было бы как-нибудь обойтись: взять первого попавшегося мальчика и вдвинуть его в картину, придав ему приличную случаю позу и экспрессию. Однако, хоть это и водится между художниками, и на картинах вы постоянно встречаете одни и те же типы, то в роли Дмитрия Донского, то в роли какого-нибудь современного барина, но мне такая манера не нравится. Художники моей школы не сочиняют и по шаблонам не пишут. Занимательнее и красивее действительной жизни ничего не придумаешь. А главное, и придумывать как-то совестно – точно ты бессилен и слеп или не в состоянии ясно видеть, как не видит, не слышит и не понимает жизни заурядная толпа, равнодушно проходящая мимо интереснейших явлений.
Я хотел остаться в Киеве ещё на день или на два, чтоб отыскать в Царском саду подходящего мальчика. Я его ясно представлял себе; но мне хотелось увидеть его и убедиться, что я не ошибаюсь, а если ошибаюсь, то сейчас же во всех подробностях исправить ошибку. Судьба благоволила ко мне, и я нашёл мальчика, какого мне надо было, даже с такими волосами, какие требовались общею колористическою композициею задуманной мною картины.
Это случилось сейчас же, как только я вошёл в Царский сад и повернул налево, взобравшись на косогор, что за купеческим клубом.
Мальчик, по босяцкому обыкновению, лежал на траве, под тенистым деревом, и глаза его, большие и задумчивые, бесцельно были устремлены вдаль, на Крещатик, который виднелся отсюда, пыльный и раскалённый как горн.
– Здравствуй, милый.
– И вы здравствуйте.
– Как тебя зовут?
– На́-що вам?
– Пойди сюда… Не бойся… Да что ты? Скажи мне, есть у тебя отец?
Я с удивлением увидел, как мальчик, лежавший до того неподвижно и апатично, проявил вдруг необычайную и на первый взгляд ничем необъяснимую деятельность. Он вскочил как ужаленный и словно белка с непонятной скоростью стал карабкаться на дерево; раза два посмотрел он вниз, на меня, с испуганным лицом, готовый расплакаться. Светлые рыжеватые волосы гривой нависли на глаза и придавали ему вид зверка; колени его и локти долго сверкали в зелёной листве дерева, и, наконец, он исчез. Я видел только у самой вершины клёна в просвете тёмно-зелёных веток алое пятно кумачной рубашки. Он притаился.
– Послушай! Чего ты испугался?
Ответа не было.
Я постоял, пожал плечами и хотел идти дальше; но из кустов вышел Кочерга, изящно поклонился и, в качестве любезного бельома, нашёл необходимым помочь мне.
– Это, рекомендую, мой камердинер…
– Ваш камердинер?
– Натурально, мой. Его зовут Сороконожкой. Эй, дурень, слезай! Пан добрый! Он тебе зла не сделает! Он не от батьки! Да ну, слезай, а то отдую! Престранное создание, доложу вам. Уже несколько недель, как обратил я на него должное внимание, но только весьма трудно приучить его к отправлению свойственных его званию и расторопности обязанностей. Он удрал от своего родителя, который пречудеснейший столяр, но зверь и даже раз повесил сына… Уверяю вас честью! От этого он в постоянном страхе и недоумении, что его арестуют и водворят. А уж если водворят, то можете вообразить, какая лупка ожидает молодца! После повешения-то! Слезай, слезай! Барин денег даст! Посидишь немного, нарисует тебя и даст. А деньги, доложу вам, ух как необходимы! Вы ему, пожалуйста, копеек пятьдесят дайте. Мальчик замечательный и честности редкой. Представьте, всё, что ни получит, что ни стащит – несёт ко мне…