– Ну да, даже и в этом я сумасшедшая… Говорю о себе! Вчера он отвез свою работу издателю Опухолеву и получил деньги. Полторы тысячи… Подумайте, он за десять дней заработал полторы тысячи!.. Сколько это надо было написать! Мы провели с ним вечер очень мило. Распределяли деньги; но я уже тогда заметила, что он был какой-то апатичный, со всем, что я ни скажу, соглашался, и все закрывал глаза, словно собирался вздремнуть. И ему надо было пораньше лечь спать, а я увлеклась и все тараторю, тараторю, как мы поедем в Рим, да что я себе куплю… Одним словом, всякие глупости!.. А он видит что я весела и прекрасно настроена, и перемогает себя… Вы не можете себе представить, какой это чудный человек – Николай Алексеич, для меня, для меня по крайней мере… Я не знаю, чем он не пожертвовал бы, чтобы видеть меня здоровой и веселой… Ах, а я… Это ужасно!.. Я его не щадила… Нет, зачем жить таким людям…
– Будем говорить о нем, Катерина Сергевна! – промолвил Рачеев. Он заметил, что как только она переводила речь на себя, то волнение ее подымалось до высшей степени.
– Да… так вот он тогда лег часа в два. Ночью он вдруг вскочил… Кошмар… Ну что ж, это обыкновенная вещь. Я не придала значения… Жаловался, что в голове какая-то тяжесть и нервы расстроены. Но лег и заснул. Спал до утра. Утром опять жаловался, что все его раздражает. Говорил, что не может мешать чай ложечкой. Звон этот ему невыносим. Я подумала: это каприз. Просто разнервничался и все преувеличивает. Человек судит по себе. Я часто нервничаю, и у меня много капризов. Часов в пять он получил записку от одного знакомого. У них сегодня соберутся, журфикс. Просил зайти. Коля выразил желание пойти. Зачем? – спросила я. – Да так, проветриться, освежиться. Я и придралась к этому. Теперь понимаю, что это было очень глупо и… несправедливо. Проветриться? Освежиться? Две недели сидел в кабинете, со мной не говорил… Не можешь двух вечеров подряд провести с женой!.. Конечно, это скучно… Прежде, бывало, когда надо было освежиться, шел ко мне, а теперь – любовь прошла, это уж неинтересно… Мне стыдно вспомнить, Дмитрий Петрович, что я говорила! Но когда у меня нервы расходятся, я иногда говорю против воли, сознаю, что вот это глупость, пошлость, а говорю, говорю… Не могу удержаться… Я не кончила обед и ушла в спальню. Он сейчас же прибежал ко мне, встревоженный, начал успокаивать… А я еще хуже… Ах, нет, я должна убить себя… Знаете, это будет хорошо, и никто ничего не потеряет…
– Нет, вы вот что: перестаньте рассказывать. Переведите дух. Я вижу, что вас расстраивают ваши же слова! – сказал Рачеев. – Налейте-ка мне чаю…
– Чай холодный! Может быть, подогреть?
– Нет, ничего. Я страшно пить хочу. Я только что был на литературном чтении. Видел всех ваших корифеев…
– А, да, да! Колю звали туда участвовать, но он отказался…
– Нет, сахару не кладите. Я пью вприкуску. И самый слабый, чуть-чуть, для цвета только.
– Вот так?
– Вот так, благодарю вас… Ну, теперь продолжайте ваш рассказ!
В продолжение этого короткого диалога Катерина Сергеевна в самом деле значительно успокоилась и заговорила теперь ровным голосом.
– Одним словом, я довела его до того, что он схватился за голову и выскочил из спальни. Он лег у себя в кабинете на диване и долго лежал, потом заснул и проспал часов до одиннадцати. Мы ужинали с Лизой, как вдруг слышим: он что-то говорит, и так отрывисто, тревожно; мы к нему… Он сидит на самом краю дивана, бледный, дрожащий, с испуганными глазами и плачет, рыдает, как ребенок… Коля был страшен: лицо совсем желтое, глаза воспаленные… Малейший шум раздражал его… Просил унести свечку, а когда унесли, стал бояться темноты… Ужасно… Мы послали за доктором… Полунин, наш знакомый, по нервным болезням… Он немного успокоил его, раздел, уложил на диван и как-то усыпил его. Но мне он сказал, что нужна большая осторожность; выбранил за то, что я допустила его так усиленно работать, что я не берегла его… И прав, он прав! Я казню себя, я страшно виновата… Но когда ж я такая… сумасшедшая!.. Вы простите, что я за вами послала. Но я боюсь к нему на глаза показываться… Мне кажется, что он встретит меня укором… Я думаю, он при одном моем появлении вспомнит, как я виновата, и опять расстроится… Ах, я так сегодня несчастна, так несчастна!.. Вдруг вздумала за границу ехать! Ведь это он из-за меня!.. Нет, теперь баста! Я беру себя в руки, укрепляю нервы, и мы поедем в деревню! Там жизнь стоит впятеро дешевле, и он будет работать меньше и лучше… Доктор сказал, что у него неврастения какая-то, в острой форме… Бог знает что такое!..
Дмитрий Петрович слушал ее, и ему казалось, что он попал в заколдованный круг, из которого нет выхода. Николай Алексеевич – писатель, он живет литературой. В сущности говоря, это безобразие – жить литературой. Это значит торговать вдохновением, чистыми, святыми порывами души. Но так делается во всем мире, люди пригляделись к этому и считают это естественным и справедливым. Но у человека с чуткой душой всякий раз, когда он берет плату за создание своего таланта, должно быть, бывает тайное угрызение совести, и это уже одно вносит нервозность в жизнь писателя. Между тем брать нужно, потому что жизнь ставит свои требования. Писатель уже не ждет с трепетом вдохновения, как это делали прежние авторы, а вызывает его, требует к себе, напрягает все свои силы и, быть может, обманывает себя, принимая за вдохновение простое напряжение нервной системы… Все это исподволь разъедает его организм, доводит до какой-нибудь неврастении. Заняться другим делом, более спокойным и менее ответственным, он не может – не умеет, да если бы и умел, его постоянно будет тянуть к писательству; явится внутреннее раздвоение, недовольство собой… Бакланов тогда в порыве нервного раздражения пришел к выводу, что писателю не следует жениться. Если идти дальше, то надо сказать, что ему следует отказаться от всех благ мира, от всего того, что дает современная культура, жить в бочке и питаться акридами. Но тогда писательство делается мученичеством, и такой идеальный писатель из своей бочки едва ли увидит и узнает ту жизнь, которой интересуется общество…
Дмитрий Петрович тихонько прошел в кабинет. На столе горела свеча, широкий синий абажур наполнял всю комнату тенью. Николай Алексеевич лежал на диване лицом вверх… Весь он до головы был закрыт одеялом, а голова была увязана белым полотенцем. Глаза его были раскрыты, и когда он увидел Рачеева, бледное лицо его оживилось улыбкой. Он вынул из-под одеяла руку и подал ее приятелю.
– Что за оказия, Николай Алексеич? – спросил Рачеев, отвечая ему улыбкой.
– Глупая оказия! – ослабевшим голосом ответил Бакланов. – Вздумал реветь… Никогда этого со мной не бывало! А главное – ноги отваливаются… Словно чужие. Вот это самое худшее… Не следовало так напрягаться… Подумай – чуть ли не в один присест – шесть листов!.. Безобразие!..
На его желтом лице промелькнули тени – то там, то здесь, словно вздрагивали мускулы. "Раздражается", – подумал Рачеев и поспешил переменить тему.
– О чем хочешь давай говорить, только не о писанье, не о литературе, не о пере, бумаге, чернилах… Так ведь?
– Это правда, дружище!.. Обо всем этом я не могу говорить спокойно!.. Послушай, меня вот что тяготит. Жена страшно беспокоится… Я видел по ее глазам… Уж я знаю, она там бичует себя, считает себя в чем-то виноватой и говорит о самоубийстве… Выясни ей, пожалуйста, что все это вздор, никто ни в чем не виноват… Экая досада! Доктор сказал, что провожусь с этой дрянью недели две… Поездка откладывается.
– Куда поездка?
– За границу, душа моя! Мы непременно поедем… Фу ты, какая дикая головная боль! Глаза выкатываются… Погоди, помолчим минут десять…
Он закрыл глаза и неподвижно, молча пролежал несколько минут.
– Поди, голубчик, успокой жену. А то она способна бог знает до чего додуматься. Попроси ее ко мне на минуту.
Рачеев вышел, а через четверть часа они вошли опять вместе с Катериной Сергеевной. Она села на краю дивана и старалась улыбаться.