– Вы так хорошо едите, что мне захотелось вторично позавтракать! – сказала хозяйка и действительно отломила вилкой кусочек котлеты и съела.
– Что ж, если бы мне удалось научить петербуржцев есть как следует, то это была бы немалая заслуга! – ответил Рачеев.
– А вы думаете, что в Петербурге страдают плохим аппетитом? Вы заблуждаетесь. Здесь иные с самым невинным видом съедают по шести и по восьми блюд…
– И все-таки они не умеют есть! – повторил Рачеев. – Вот смотрите, я на ваших глазах съел четыре котлеты и, пожалуй, если вы не найдете это неприличным, съем еще одну… Я не сомневаюсь, что и Николай Алексеич, и всякий другой петербуржец способен вместить в себя такое же количество пищи, но ему нужно для этого пять перемен, пять вариаций, пять обманов. Ему, кроме того, нужна обстановка: чтобы был обеденный стол, чтобы на нем стояли разные принадлежности, не только необходимые, как тарелки, вилки, ножи, стаканы, но и совершенно ненужные, как то: рюмки трех сортов, букет цветов и т. п. Да еще непременно надо, чтобы все были в сборе в таком-то часу, иначе у них и аппетита не будет. А мы едим, как Собакевич: баран, так уж целый баран, поросенок, так целый поросенок, бык, так четверть быка. Собакевич был здоровый человек, и хотя об этом ничего не сказано, но я уверен, что ему было решительно все равно, где и при какой обстановке есть, и тоже мало было дела до того, собрались ли все к завтраку или нет. Он хотел есть и прямо, наступал на бараний бок…
– Вы и во всех других отношениях так же просто смотрите на вещи? – спросила Катерина Сергеевна, которую уже начал серьезно занимать этот внезапно объявившийся друг ее мужа.
– Да, и во всех других. Мы стараемся пользоваться благами жизни в самых простых, а следовательно, и в самых доступных формах, не мудрствуя лукаво и не тратя времени и сил на это мудрствование… А вы – то есть не вы лично, Катерина Сергеевна, а вообще петербуржцы и горожане, – стараетесь, наоборот, усложнить, запутать это пользование, чтобы сделать его более… ну, как сказать, пикантным…
– Вы, должно быть, интересные люди и вас стоит узнать поближе!..
– О, полноте! Что в нас интересного? На нас только взглянуть, и мы как на ладони!.. Я приехал сюда посмотреть на интересных людей.
– И знаешь ли, Катя, – заметил Николай Алексеевич, – кого я ему намерен прежде всего показать, в качестве интересного экземпляра?
– Уж конечно – вашу Высоцкую! – сказала Катерина Сергеевна с довольно заметным выражением иронии. – Это новый кумир, кумир, которому здесь поклоняются все, имеющие претензию считать себя умными людьми.
– О, только не я! Про меня никак нельзя сказать, что я поклоняюсь… – заметил Бакланов. – А что она очень интересная личность, я это утверждаю.
– А вы, Катерина Сергеевна, отрицаете? – спросил Рачеев.
– Нет, не отрицаю; напротив – нахожу, что она очень, очень интересна… для мужчин… Во-первых, она красива и умна, что нечасто соединяется в женщине. Она богата и может показать себя в богатой отделке… Это тоже очень важно для мужчин. Затем, она очень опытна и умеет держать своих поклонников на привязи, так что никто из них никогда не теряет надежды… Далее – она держится передовых понятий и при этом знает один секрет, которого не знали или не хотели признавать наши передовые женщины недавних времен. Они по принципу отрицали изящество и лишали себя его; она, напротив, соединяет передовитость с изяществом и этим, конечно, только выигрывает. Те – скоро надоели мужчинам и стали вызывать у них только улыбку, а она покоряет целые полчища умных людей.
– Однако вы, Катерина Сергеевна, довольно-таки злы!.. – сказал Рачеев.
– Нисколько. Все это правда. И погодите, вы сейчас узнаете, что я одобряю ее. Она хочет царить и иметь неувядающий успех, а мужчины все это любят, и это только делает честь ее тонкому уму и знанию человеческого сердца… Признаюсь, я отношусь к ней с большим уважением, но только не признаю в ней какого-то нового общественного типа, а они все признают… В некоторых отношениях я даже схожусь с ней: она, например, терпеть не может женского общества, я – тоже. Я нахожу, что общество самых плохеньких мужчин все-таки интересней общества дам, хотя бы самых передовых. Поэтому мы друг у друга бываем всего только один раз в году… Но вам я решительно советую посмотреть ее. Это – последнее слово женской хитрости!
Когда кончился завтрак и все встали из-за стола, Катерина Сергеевна еще раз повторила гостю приглашение завтракать и обедать, у них каждый день.
– Мы, – прибавила она, – будем специально для вас заказывать то барана, то поросенка, то четверть быка. Ведь этого вы нигде не найдете.
Рачеев поблагодарил, сказал, что каждый день ему не удастся проводить время так приятно, как он провел его сегодня, но что он постарается как можно чаще пользоваться этим приглашением.
Когда он простился со всеми и ушел, Катерина Сергеевна пришла в кабинет к мужу и, положив обе руки ему на плечи, рассмеялась самым веселым образом:
– Ну, Николка, ты доволен мной? А? – спросила она.
– Еще бы! Ты была так очаровательна и мила! – ответил Бакланов.
– А приятель твой мне понравился. Я нахожу его даже красивым. В глазах у него есть что-то настойчивое и самоуверенное. Должно быть, у него сильный характер.
– Да, это есть…
– А ты заметил, я ни разу не заговорила о деревне… Это нарочно для тебя… Ты это чувствуешь?
– Спасибо!
– Но когда-нибудь я еще с ним сцеплюсь по этой части!..
– Он тебя побьет! Это не то, что я – теоретик. Он переживает деревню практически…
– Посмотрим, как это он меня побьет! – весело ответила Катерина Сергеевна и пошла переодеваться.
VI
Дмитрий Петрович дурно провел ночь от Москвы до Петербурга. Несмотря на удобства, предоставляемые поездом, он никак не мог заснуть. Бог знает, отчего это происходило, – оттого ли, что он давно не ездил по железным дорогам, или им до такой степени овладели воспоминания «петербургского периода». Отчасти это он и сам заметил, когда поймал себя на представлении целого ряда картин из прошлого. То представлялись ему шумные пирушки где-нибудь в отдельном кабинете ресторана, с батареей бутылок, с возбужденными лицами товарищей, с крикливыми голосами, с звонкими фразами, с жаркими спорами о справедливости, об истине, о наилучших путях к общечеловеческому счастью, о служении ближнему… Заканчивались же эти горячие споры где-нибудь в непристойном месте, куда торная дорога с таким же успехом приводила и людей простых, пивших просто и никогда не думавших об общечеловеческом счастье… То припоминались ему другие ночи, ночи полного одиночества, когда отравленный и вином, и трескучими фразами, и всем тем, чем наполнялись товарищеские вечеринки «с знаменем», он бродил по отдаленным закоулкам Петербурга один, радуясь тому, что он один, и в то же время тоскуя, потому что в голове все-таки стояли нерешенные вопросы: но что же делать? Где же настоящие люди? Где истина? Не в кабаке же она сидит среди пьяной компании, хотя бы и преисполненной благородных стремлений!.. Но и в том и другом случае в сердце все-таки была отрава, тяжелое чувство неудовлетворенности, тоски, неприложимости своих сил. Все это было тогда, давно уж это было; и вот теперь он едет в тот же Петербург и дивится, до какой степени сам он уже не тот, до какой степени чужды ему эти прежние ощущения, отравлявшие душу, и как в груди у него все теперь дышит таким покоем, уверенностью, сознанием своей правоты, истинности своего пути, полезности своей жизни, чувством равновесия. Ясное дело, что все преимущество на стороне его теперь, а прежде кажется ему таким жалким и унизительным. И тем не менее это прежде неотступно стоит в его воображении мешает ему спать и даже как будто колеблет в душе его то равновесие, которое вот уже несколько лет составляло его гордость и торжество. И пришло ему на мысль, что ничто пережитое не проходит даром, что как бы ни изменилась жизнь человека, как бы ни окреп его характер, как бы ни просветлел его душевный мир, как бы ни переродилось все его духовное существо, – прошлое, каждая мелочь, каждая ничтожная черточка пережитого – все-таки имеет над ним свою власть, никогда не уступает своих прав и рано или поздно найдет минуту для того, чтобы напомнить о себе. Река забвения – это не более как миф, ибо ничто из пережитого не забывается. Ведь вот же думал он, что приближение Петербурга не вызовет в груди его ничего, кроме холодной иронии и сожаления о том, что «петербургский период» его жизни существовал. И это сожаление он действительно ощутил, но не иронией освещалось оно, а другим – каким-то теплым и вместе тревожным чувством, как будто кое-чего из давно исчезнувшего ему было и жаль. Ведь были и счастливые и торжественные минуты заблуждений; ведь бывали моменты, когда хотелось и мир спасти и жизнь отдать… Хорошо он знает теперь, что жизнь отдавать так, как тогда хотелось, было бы напрасным делом; что мир не только не был бы этим спасен, а даже не заметил бы этой «великой» жертвы… Но что значит это холодное рассудительное знание в сравнении с тем неизъяснимо сладким подъемом благородных чувств, каким сопровождалось это заблуждение?