Литмир - Электронная Библиотека

А может быть, не совсем это, не точно это пыталась выразить, но смысл именно этот, этот, да, и она и в самом деле не виновата перед ним, это он, как и перед бабкой, виноват перед нею, ничуть не меньше, чем перед бабкой, виноват — что не смог понять ее при ее жизни, а и не пробовал понять, вот как, не дал ей отрады этим своим пониманием, ни глотка, ни полглотка, ни капли… И не имел он права судить ее, как и бабку тогда, когда его не приняли в комсомол, не имел перед ней права… — ему-то ничего не досталось такого, что им, ничего не выпало подобного. А если б досталось, если бы выпало, каким бы он сделался, что бы с ним стало?..

— Слушай, как интересно, — сказала жена рядом, заглядывая через руку в лицо посапывающего с пустышкой во рту сына. — А гречка-то, оказывается, самая полезная!

— Ну! — отрешенно, все еще плавая в своем, отозвался Фома.

— А нас в детстве все манкой кормили. Тебя кормили?

— Ну! — снова ответил Фома.

— Чего ты «ну» да «ну», — жена немного обиделась. У сына не оказалось ничего страшного, да вообще ничего не оказалось, здоров-здоровехонек, она была счастливо-возбуждена, и ей хотелось соучастия. — Манкой кормили, а полезная-то гречневая. Вот бестолочи?!

1982 г.

ФИЛИМОНОВ

Повести и рассказы - img_9.jpeg

— Мать! — позвал Филимонов жену. — Мать! Завтрак-то где?

Жена не отозвалась.

Большие, темного дерева напольные часы в углу, хрипло зашипев, начали отбивать восемь ударов. За окном было темно, падал снег, штрихуя черноту зимнего утра белыми строчками, по стеклу неслышно елозила ветка акации, росшей подле самой стены. «Ве-етки-и ака-аци-и гроздь-я души-сты-е…» — была такая песня, потом на ее мотив по-другому стали петь: «Слу-уша-ай, рабо-очий-ий, вой-на на-ачала-ася…»

Часы отбили последний восьмой удар и смолкли.

— Мать! — снова крикнул Филимонов, напрягая горло. — Завтрак, говорю, неси!

Он сидел за покрытым белой скатертью столом, сложив перед собой одна на другую руки, в черных костюмных брюках и белой сорочке с галстуком, кожу на щеках еще приятно стягивало «Шипром» после бритья.

В коридорчике, отделявшем кухню от жилых комнат, тяжело проскрипели половицы, и жена появилась на пороге.

— Ой, уж готов! — сказала она с ласковой озабоченностью, собирая в улыбке морщины у глаз. Лицо у нее было овальное, широкое в челюстях, с туго натянутой кирпично-блестящей кожей, и морщин у нее, кроме как у глаз, больше не имелось. — Слышу, вроде зовешь меня, или не зовешь — не пойму. Как глухня там последняя — шипит, скворчит все. Посиди еще, я сейчас, не управилась. Газетку почитай.

— Газетку! — поджимая губы, в упреке качнул головой Филимонов. — Когда я газету на завтра оставлял?

— Так «Здоровье» тогда, — тоном повинилась жена, взяла с телевизора журнал и подала его Филимонову. — А вроде я и не видела, как ты читал вчера.

— Не видела!.. — сказал Филимонов, беря журнал и не глядя на нее. — Не видела если — так и не читал! Будто не знаешь: не прочитал — так и спать не лягу.

— Ну вот это почитай пока, — снова тоном повинилась она и, протиснувши в дверь свое большое, тяжелое тело с трясущимся на бедрах жиром, ушла на кухню.

В журнале писали про атеросклероз, про цирроз печени, про вред алкоголизма и случайных половых связей, а также про катаракту и душевные болезни. Про душевные болезни было самое интересное в журнале — все равно это как про марсиан каких-нибудь. Жил-жил человек — и вдруг на: оказывается, в нем этот марсианин сидел, зелененький, с антеннками вместо ушей, раз — и высунул головку: я-де сегодня на работу не пойду, а лягу на кровать, отвернусь к стенке и буду лежать, пока конец света не наступит. Катаракта была у друга Филимонова, председателя потребсоюза Селиверстова Петра Анисьмыча. То есть бывшего председателя, конечно. Все они теперь пенсионеры. Откуда и взялось что? Раз — и говорит, не вижу ничего, операцию делать будут, очки сейчас плюс четырнадцать диоптрий носит; совсем развалина, кстати, по улице идет — стыдно смотреть: трясется весь, дергается, ноги от тулова отстают. А казак был — по полтора литра усиживали, трех любовниц разом имел: завшу Дуську со свинофермы, Люську, продавщицу из магазина у станции, и секретаршу свою. Тьфу!.. Его вот, Филимонова, минуло: и водочку позволить может, и двести грамм, и триста, и вес еще в теле есть, и поступь та еще, и осанка; в зеркало иногда поглядеть тянет: а как глаз, тот же, нет? Тот же: сверкнет из-под бровей — как стальным клинком, есть еще сила в жилах! На пенсию отправили, в дом сослали, к садику-огородику, — сиди в земле пурхайся. А столько бы еще поворочать мог, столько бы еще потащить на холке — только грузи. Ладно, что ж, можно и на другом поприще, старая закалка ничего не боится, за любое дело берется смело…

Половицы в коридорчике снова тяжело заскрипели, и жена вошла в комнату с тарелками в руках и эмалированной миской, доверху наполненной салатом — огурцами вперемешку с мелко покрошенным салатным листом. От салата шел крепкий запах свежего укропа.

— Сметанкой заправила, — сказала жена, ставя миску на стол. — Вроде бы с постным-то маслом тебе последнее время не очень.

— Хорошо со сметанкой, — сказал Филимонов, откладывая журнал. — Луку не положила? Молодец. С людьми буду разговаривать — чтоб не воротило.

— Так уж учена, знаю уж, — довольная его похвалой, улыбнулась жена. — Первый год вместе живем, что ли.

Она ушла обратно на кухню, а Филимонов положил себе в тарелку вкусно пахнущего укропом салата и аккуратно, неторопливо стал есть, подставляя под вилку, когда нес ко рту, кусочек черного хлеба, чтобы капающая с вилки сметана не запачкала бы белой сорочки с галстуком.

Ах, какой он ел салат, ах, какое чудо, прелесть — душа таяла от такого салата, и все ведь свое, не купленное, с грядочки прямо, да это зимой, в январе месяце! Э-эх, придется, поди, скоро — может, со следующей зимы прямо — прекращать это дело, отключать теплицу от системы — угля идет черт-те сколько, раньше-то незаметно было, топи да топи знай, начальником райтопа работаешь, так чего заботиться, на три вон года, как ушел, запаса хватило, и еще на год хватит верняком, дальше-то уж покупать придется, с теплицей если — так не напасешься…

Жена вошла, поставила перед Филимоновым тарелку с двумя котлетами и картофельным пюре, золотисто посвечивающим в середине холма озерцом растопившегося масла, поставила тарелку с котлетами для себя, а посередине стола — блюдце с мелко порезанными укропом и петрушкой.

— Бери, посыпай сверху, — сказала она, устраиваясь своим большим тяжелым телом на заскрипевшем под нею стуле.

Филимонов закончил с салатом, придвинул тарелку с котлетами и, запустив щепоть в зелень, посыпал котлеты.

— Ворошилу летом приезжать запретим, так я думаю, — сказал он, отваливая от котлеты дымящийся кусок и взглядывая на жену. — Нечего. Родительский дом — не трактир. Жди, бойся: а вдруг с бабой какой прикатит! А без бабы — так потом дрожи: типов подзаборных с собой притащит — ходи отец с матерью по одной половице, они под гитару петь станут!.. Нечего.

Вчера к вечеру пришло письмо от сына, и до самой ночи они с женой думали о том, разрешить сыну приехать в отпуск или нет. У Филимонова вроде сразу всколыхнулось в груди — нечего; но все же окончательно он решить не мог.

— А может, пусть? — сказала жена, просительно глядя на Филимонова. — Пусть уж, бог с ним…

— Ну да, пусть! — отозвался Филимонов мычаще, жуя горячую, обжегшую нёбо котлету. — За сердце с тобой хвататься будем, по полу пройдет — ботинок не снимет: ползай, мать, за ним с тряпкой.

У них было двое детей — дочь и сын, оба в честь Ворошилова названные, Ворошил и Климентина. Дочь — та радовала: за военного вышла, зять уж подполковником, на полковничьем месте, командиром части служил, двоих детей родила, председателем совета офицерских жен при части на общественных началах состояла, а сын не удался: и в институте восемь лет вместо пяти учился, справки для него всякие, академические отпуска выправлять пришлось, и два уж раза женат был, и пил, по работе не рос — как распределили после диплома под Харьков куда-то, так и сидел там все в той же должности, десять уж, считай, лет.

55
{"b":"539300","o":1}