Фома ехал в автобусе, который вез его вместе с другими демобилизованными его товарищами на железнодорожную станцию, и думал о том, что прежде всего должен заехать на могилу к бабке.
Он чувствовал себя безысходно виноватым перед нею.
За все время, как отбыл в город, он навестил ее только однажды, перед самой уже армией, в предармейский отпуск — приехал на два последних отпускных дня. И ведь ничего не мешало ездить чаще, в те же очередные отпуска, кстати, и не пугало уже, что станет кто-то там тыкать в спину — пусть кто попробует, век жалеть будет… да и времена вообще другие настали, — но нет, не ездил, холостое молодое дело: на турбазу вместе со всеми хотелось, дикарем куда-нибудь в Сочи…
Бабке было уже полных шестьдесят семь тогда, перед его армией, из толстой глыбистой в его детстве старухи она превратилась в морщинисто-дряблую, согбенную, на каждый наклон охала и все приговаривала: «Моченьки моей нет…» Он знал, как она умерла: от ущемления грыжи. Грыжа ущемлялась у нее много раз, и бабка вправляла ее себе корчагой, закручивая той живот, а потом отпуская, Фома и сам, когда подрос немного, вправлял ей грыжу, но в последний раз вправка прошла неудачно. То ли шибко уж худа стала бабка, то ли шибко уж сильно закрутила корчагу соседка, — вправиться-то грыжа вправилась, но лопнула кишка, и началось воспаление…
Бабкиного дома не было. Только-то от него и осталось: два нижних, видимо подгнивших, венца, да валялись вокруг, щерясь черными рваными краями, обломки теса от сопревшей крыши.
— Фома, ли че ли? — окликнули Фому с дороги, там задребезжал велосипедный звонок и смолк.
Фома повернулся, — это был председатель Травкин, теперь бригадир совхозного отделения, в которое превратился колхоз, он стоял, спустив ноги с педалей, зажав велосипед между ногами, и, морщась от бившего в глаза солнца, смотрел на Фому.
— Я, — сказал Фома.
Травкин осторожно опустил велосипед на подмоченную первыми осенними дождями землю, переступил через него и пошел к Фоме.
— Ну, здоров, служивый, здоров! — сказал он, подходя. — Отслужил?
— Отслужил, — сказал Фома.
— Тут людям ремонтироваться нужно было,, а матерьялу нет, как назло, — кивнул в сторону бывшего бабкиного дома Травкин, — я разрешил. Ты ж городской теперь. Или что, возвращаться надумал? Давай, приветствую. Выбью тебе матерьялы, всем миром тебе избу поставим. Мужики нам нужны.
— Кто это ставить будет? — усмехнулся Фома. — Где это мужики? Мы с тобой, что ли?
Он уже отвык говорить по-местному и говорил всегда «что ли».
— А ты не лыбься! — странно, до взвизга повысил голос Травкин, и Фома вспомнил, что он контуженный. — Ты не лыбься, если я говорю, значит, да, так и будет! Бабке твоей в сорок восьмом сказал, живи здесь, и жила, и ничего, никто против не посмел. Кто будет?! Найдем! Митька вон, родственник твой, тоже вчерашний день как раз…
— Боров, что ли? — уточнил Фома.
— Ну! Мотин-то. Мотю-то помнишь? Бабка твоя еще жила у нее! Младший ее.
Митька, легкий на помине, как раз бежал к ним с дальнего края улицы, перепрыгивая через лужи на дороге.
— А ведь Фома! — кричал он на ходу. — Фома, точно! — Подбежал и бросил с маху Фоме руку. — Здоров, дембель! Подчистую?
— Подчистую, — сказал Фома.
— Ну, пойдем ко мне, — позвал Митька. — Вчера вон гуляли, — кивнул он на Травкина, — на сегодня еще осталось. Пойдем. Дядь Вить, заходи тоже.
— Опосля, — согласился Травкин. — К вечеру.
Фома отнес свой чемодан к Митьке, сходил на кладбище, постоял над всосавшейся внутрь, просевшей могилой, решил, что придет завтра с лопатой, подправит ее, и вернулся в деревню.
Когда голову хватил первый хмель, Митька вызвал Фому из-за стола, вывел на крыльцо и там, на крыльце, взяв за расстегнутый ворот кителя, сказал, обдавая Фому горячим дыханием:
— А помнишь, как меня возил? По грязи-то. Ну тогда, весной еще, когда я на совете дружины-то?..
— Ну? — напрягаясь внутри и готовясь к драке, спросил Фома.
— Не держи сердца, — проговорил Митька. — Глупой был. Малой. Думал, как надо делаю. По правде, думал.
— Дело прошлое, — с облегчением расслабляясь, сказал Фома. — Чего там… Не держу.
— Ну вот, — отпустил Митька его китель. — Вот это я… И все. Малые были… А та, пионервожатой что, помнишь?
— Помню.
— В райкоме комсомола работает. Большая шишка.
Они вернулись в избу, скоро пришел Травкин и завел разговор о том же, о чем на улице:
— Так остаешься, ли как? Бабка твоя великая труженица была, да я тебе из одной благодарности ей дом отгрохаю!
Мелькнула на миг, скользнула вопросом мысль — а что, если и в самом деле? — но тут же и отставил ее.
— Да нет, Виктор Михалыч, что мне теперь… у меня и специальность городская, и вообще уж… привык к городу.
— Ну, ты да, городской, конечно! А все же? Че специальность? Выучишься!
— Да нет, Виктор Михалыч…
— Невесту тебе найдем. А и че искать — под ногами валяются. Вон сколько девок… в войну столько не было!
— Да у меня, Виктор Михалыч, в городе там есть.
— А, ну коль есть… — Травкин как осадил себя. — Коль есть… А ждет?
— Да вроде, — сказал Фома.
Страшно было сказать по-другому, со всею твердостью — будто сглазишь. Хоть и писали ребята, что ждет, не гуляет ни с кем, не замечали за ней ничего такого, хоть и решено уже было в последних письмах, что приезжает он — и женятся, а пойди-ка вот будь уверен до конца. Мало ли что. Три года — не шутка…
Он трясся с вокзала в трамвае и ненасытно смотрел в окно. Тут вот раньше был пустырь, теперь что-то строят. А этот вот мост прежде был деревянный, теперь заменили на железобетонный. А там вот за черным дощатым забором зеленел яблонями и вишнями коллективный сад, — теперь ни забора, ни яблонь с вишнями, и тоже, кажется, что-то начинают строить…
Сойдя с трамвая, Фома сразу же пошел к Ней, — так у них было обговорено в последних письмах. Она жила с родителями в собственном доме на окраине, у самого леса, и идти нужно было через весь поселок. Фома шел, делая зигзаги туда, сюда, возвращаясь назад, — смотрел поселок и удивлялся потрясенно: как изменилось все за три года! Не осталось ни одного барака, совсем не узнать места, где он жил до семи своих лет, даже и ДОК, на котором работал пильщиком дядя Вова, бивший его ремнем, и тот снесли, а вместо всего этого — котлованы, новые шлакоблочные и панельные дома…
Свадьбу решили играть тихую, домашнюю, да на громкую и не было денег: у Нинкиных родителей, кроме нее, еще двое, она старшая, а у него какие деньги, армейский дембельский червонец — все деньги. Пригласил со своей стороны только Вадьку Бойца свидетелем, да так вышло, что пришлось еще позвать за стол Герку Скобу. Он обитал за забором в соседнем доме, — тоже женился и жил здесь у жены.
Герка и испортил свадьбу.
Выпил и стал говорить за столом громче всех, а потом начал подковыривать Фому, и скверно подковыривать:
— Слышь, Галош, а ты че матушку не приволок? Самое раздолье ей! И выпила б, и обслужила б кого… А, Галош?!
Фома пытался сначала отделываться шуточками, но Скоба не останавливался, расходился все больше и никак не называл его иначе, кроме как Галош, — пришлось выводить Скобу из-за стола, выталкивать со двора, он вырывался и орал на всю улицу:
— Родители! За кого выдаете, знаете?! Яблоко от яблони далеко падает?! Мать профура, лагерница, и сын такой же! Он вам еще покажет, попомните мое слово!..
Какая цена Геркиному слову? Что теща, что тесть, проживя рядом с ним, забор в забор, три уж года, знали, какая цена, да брошенное слово что выпущенная пуля, — испортил Скоба свадьбу. Теща проревелась, тесть посмурнел, — они уже имели возможность познакомиться с его матерью. Как ни хотелось Фоме объявляться ей, да все, решил, лучше объявиться самому, чем будет она искать его через завод или через знакомых, и сходил к ней, навестил: все та же комната, та же кровать, тот же стол, только тумбочка заменена да к табуреткам прибавился стул. Ей было сорок три, а выглядела она на все пятьдесят, волосы вылезли, стали редкие и сплошь поседели, голос сел и сделался сиплым. Она все выпытывала у него нынешний его адрес, он не дал, но то ли она выследила его, то ли выяснила как-то в обходную, и в один прекрасный день заявилась. Как на грех, дома оказались только Нинкины родители, и она заняла у них пятнадцать рублей — будто бы на свадебный подарок сыну с невесткой, сейчас у нее нет, а к свадьбе как раз отдаст, — и все при этом, как передавали потом Нинкины родители, толковала что-то про манную кашу, которой она в детстве кормила Фому от пуза, несмотря на то что была война…