Литмир - Электронная Библиотека

— Все шуточки шутишь, — сказал он. — Тебя о деле упрашивают. А ты!..

Порою я очень жалею, что армия минула меня. Я аккуратно вставал на учет, откреплялся и закреплялся, но я так часто, особенно первую пору, переезжал с места на место, что бюрократическая машина учета не зацепила меня своими зубцами, я проскочил между ними. И теперь мне кажется иногда, что я недобрал чего-то существенного в жизни, перемахнул через какой-то кусок ее, который мне непременно нужно было бы знать, носить в себе его опыт и отражение, его вкус и запах, — как всегда со мной призрак, туманно-отчетливый образ той, другой жизни, в которую я едва не ступил, прикоснулся, ощутил на лице ее дыхание — и ускользнул, ушел в сторону, а было суждено — войти, обмять показавшийся бы поначалу жестким хомут и трусцой, трусцой, все сильнее, все крепче налегая на постромки, повлечь за собой повозку своей судьбы, неслышно и послушно бегущую за спиной по накатанной дороге.

В тот последний мой школьный год у отца произошло какое-то громадное продвижение по службе, после отпуска он остался в Москве, и впервые за много лет мы жили семьей. Если кто и был этому рад, то это я. Анастасия Руслановна звонила по телефону, приходила, но звонила она теперь матери, приходила к матери и, даже когда мы виделись, не могла, не имела права спросить меня властно-покровительствующе: «Ну что, как дела в школе?» Он могла теперь спросить об этом лишь радушно-заинтересованным тоном старшей, а я мог ответить с отстраненной дерзостью дурно воспитанного ребенка: «Все так же». Я избегал ее. Я прятался от нее, не отвечал на телефонные звонки, выкрал у нее ключи от квартиры, — еще весной, после нескольких месяцев оглушающего счастья близости, она больше не влекла меня, ее увядающая тяжелая страстность вызывала во мне теперь отвращение, ее стареющее, с большим белым животом тело, раньше пьянившее своей наготой, стало мне теперь неприятно. И как только я начал избегать ее, все переменилось: теперь это была не снисходящая до меня, дарующая милость своему конюшему герцогиня, а ласковая горничная, готовая всю себя посвятить заботам о своем маленьком барине. И пока я жил один, всю весну и все лето, мне приходилось прибегать к таким вот низким приемам: отключать телефон, отвечать не своим голосом…

Впрочем, я был защищен от нее лишь в присутствии родителей, без них я был беззащитен. И я бормотал какую-то невнятицу, нес какую-то несусветную бессмыслицу, отказываясь встретиться, просто молчал… Но все-таки я оказался стоек, довел начатое до конца: однажды, как тому и следовало случиться, она не выдержала, мы разговаривали по телефону — хлопнула трубку на рычаг. Помнится, я минут десять, сумасшедший от радости, счастливо потирая руки, довольно похохатывая, бегал по всей квартире и не мог остановиться.

Но через десять этих минут телефон зазвонил снова, а снял трубку, и в ней снова раздался ее голос.

— Ну так вот слушай, чтоб ты знал, — сказала она. — Если я, по-твоему, шлюха, то твоя мать — такая же. Пойди завтра на Пушкинскую площадь к памятнику, в два часа, — и удостоверься. А твой отец — просто мешок дерьма. Делает вид, будто ни о чем не имеет понятия. А то, не дай бог, дело обернется скандалом. И куда он тогда с подмоченной анкетой!..

Это была ее месть. Удар был рассчитан верно и точно — словно длинная стальная игла прошила меня и вошла в сердце.

Она, что бы я о ней и как бы ни думал, не была в моем сознании ни матерью, ни женой, то есть я знал, что она и жена, и мать, я видел ее мужа и был знаком с ее сыном и дочерью, но она не воспринималась мной в этих ее ипостасях, она была для меня женщиной, женщиной — и лишь ее муж и ее дети существовали словно бы отдельно от нее, они имели к ней отношение словно бы в каком-то другом измерении, где она была уже не она, а кто-то другая. Но мать для меня, как и для любого ребенка, была прежде всего матерью, только матерью, если еще точнее — н е ж е н щ и н о й, и так же лишь отцом был отец, и открывшаяся, обнажившаяся от ее слов, да еще в таком виде, та иная, главная, изначальная их суть — была страшна, ужасна, отвратительна…

Она могла бы сказать мне, что из меня с таким характером, с такими наклонностями, ну и еще что-нибудь в этом роде, ничего не выйдет, я ничего не добьюсь в жизни — мне было бы неприятно, но я бы это пережил. Она могла бы сказать мне что-нибудь вроде того, что я вовсе не их сын, я бы, поразмыслив, не поверил. Она сказала правду.

Мать появилась, опоздав минут на десять. Она быстро, легким незнакомым движением поводила головой вокруг, с одной из скамеек поднялся и пошел к ней, улыбаясь, отцовского возраста мужчина — этак неторопливо, поигрывая ляжками — они сошлись, и теперь уже мать тоже улыбалась и что-то говорила ему, они направились на переход через улицу, спустились затем немного по Большой Бронной и пересекли ее. У стоячего кафе-забегаловки, сквозь окна которого были видны люди, торопливо жующие пирожки с мясом и сладкие венгерские ватрушки, запивающие их кофейно-молочной бурдой из стаканов, у узенькой полоски высокого тротуара стояла песочная «Волга». Неузнанный, прохаживаясь по другому тротуару в каких-нибудь двадцати метрах от них, я смотрел, как мужчина отмыкает машину, тянется, встав коленом на сиденье, открыть противоположную дверцу, и мать моя, потянув ее на себя, подбирая полу своего английского, цвета беж плаща, ступает ногой в сумерки поддонья, садится на сиденье, подбирает вторую ногу и захлопывает дверцу.

«Волга» уехала, пыхнув сизым дымком, я зашел в кафе, купил пять пирожков и, хотя есть мне не хотелось, насильно, всухомятку втолкал их в себя — мне нужно было делать что-то, чтобы заглушить в себе боль. В том, как мать встретилась с ним, как разговаривала, шла, даже, наконец, в том, что села к нему в машину, не было во всем этом полного доказательства, его окончательности, все это, в конце концов, можно было бы объяснить и иначе, но я знал, что сказанное мне — правда. Прежнему положению отца соответствовала двухкомнатная квартира, теперь в скором времени ему обещали трехкомнатную, но пока нам приходилось довольствоваться старой. Комнаты были смежные, мы все толклись на виду друг у друга, если что и можно было спрятать и утаить, то ненадолго, и я не заметил, я просто увидел, что за отношения у отца с матерью. Мне было уже семнадцать, и мне были уже знакомы тонкости словесного обмена между мужчиной и женщиной, и я лишь не позволял, запрещал себе проникать в смысл и причины, хотя, кому-то тайному во мне, сидящему в глубине, в темноте, подсознательному моему «я», они и были совершенно ясны.

Верный и точный был удар. Под лопатку в сердце. Но мало того: он был двойной. Хотя нанесшая его этого и не подозревала. Мужчина, с которым встретилась мать у памятника, был тем самым сослуживцем отца, другом дома, что бочком, бочком, отвернув голову, быстро побежал из подворотни, когда я позвал его… И происходило это все здесь же, в двух шагах, на этой же площади…

Не знаю, попал ли я, уроженец предпоследнего военного года, в акселерационный бум, но в семнадцать лет я был уже того же роста, что и теперь, и если сейчас выжимаю на динамометре девяносто, то тогда семьдесят — в общем, внешне я был крепким, вполне сложившимся мужчиной. Однако внутри я был еще мальчиком, ребенком, сосунком, и узнанное оглушило меня, сбило с ног; чтобы подняться, мне нужно было понять, отчего это так, почему именно вот так, а не по-другому, и вопрос о смысле жизни, стоявший передо мной лишь применительно ко мне самому, оказался вдруг отнесен и к моим родителям.

— Жить, — сказала мать с улыбкой. Эта же улыбка была у нее на лице там, на площади у памятника. — Просто жить. Смысл жизни в том, чтобы просто жить.

И более вразумительного и ясного она не смогла сказать мне ничего, и разъяснение этой формулы «просто жить», с какой стороны ни подойди, было ею самой же: «Просто жить — это просто жить». Интересно, что бы ответила мать, если бы знала, откуда тянется к ней ниточка этого вопроса, как бы она разложила свою формулу, но я не смел, да и не считал возможным обнаруживать свое знание.

10
{"b":"539300","o":1}