Были ли у людей, которых посадили на скамью подсудимых, реальная возможность взять управление страной на себя в случае крушения большевистской диктатуры? А. Л. Литвин отрицает наличие у этих людей политического опыта: «О каком политическом опыте обвиняемых в данном конкретном случае приходится говорить, если Суханов, Гринцер, Громан и другие поверили следователям, говорили под их диктовку явные несуразности, а потом удивлялись, как же их обманули»[300]. Здесь явно смешивается политический опыт и опыт подследственного, что не одно и то же. Можно ли отрицать наличие политического опыта у Зиновьева, Каменева, Рыкова и др. большевиков, которые вели себя не лучше. Как подследственные, меньшевики пытались спасти себе жизнь. В этом была своя логика — коммунистическая диктатура могла рухнуть в любой момент. Меньшевики не верили, что она могла продержаться долго. Покаяния на процессе не были непреодолимым препятствием для возвращения в политическую жизнь. Это подтвердил опыт Восточной Европы, где выжившие в коммунистических застенках люди становились партийными и государственными лидерами в 50-80-е гг. Важно было пережить этот трагический период. И здесь следователи не обманули подследственных — смертные приговоры вынесены не были.
Думаю, не побывав в тюрьме, несправедливо обвинять людей, которые не справились со следственным прессингом, в недостатке «политического опыта». Политический опыт заключается в знаниях иного рода. Напомню, что Громан занимался планированием развития народного хозяйства со времен Временного правительства. Кондратьев, видный эсер, товарищ Министра земледелия в 1917 г., не был выслан в 1922 г. из СССР по просьбе Наркомфина, остро нуждавшегося в его знаниях. Очевидно, такие люди могли справиться с управлением экономикой России не хуже большевиков. Тем более, что у каждого была своя команда и связи с коллегами в провинции. Громан показывал: «Постепенно для меня и Суханова выяснилось, что кондратьевская группировка представляет собой весьма разветвленную организацию, с базой в органах Наркомзема, а частью и Наркомфина, как в центре, так и на местах, с охватом всех видов кооперации…»[301] «Разветвленная» сеть могла быть основана не на формальных связях, а на личном авторитете лидеров. Нужно ли формально считать себя членом подпольной организации, чтобы в случае революционного развития событий агитировать за того, кого уважаешь, и выполнять его указания.
Однако куда делись документы меньшевиков? По признаниям обвиняемых их было совсем немного. Тиражи листовок ограничивались десятками. Внутренние документы также были немногочисленны. И. Рубин признался, что отдал чемодан со своими бумагами директору Института Маркса и Энгельса Д. Рязанову. Рязанов, конечно, категорически отрицал это, что не спасло его от наказания. «Красный диссидент» Рязанов видел в своем Институте хранилище социалистической мысли — не только «правильной». Чемодан с меньшевистскими бумагами представлял для него большую ценность, а после начала арестов — еще большую опасность. У Рязанова было достаточно времени, чтобы перепрятать или уничтожить архив.
Отсутствие письменных источников, созданных организацией, еще не свидетельствует о том, что организации не было. Так, описанная Н. Валентиновым «Лига» создала программный документ «Судьба основных идей Октябрьской революции», который тоже до нас не дошел. Но это еще не является основанием для того, чтобы считать воспоминания Валентинова выдумкой.
Гинзбург утверждает, что листовки СБ печатались тиражом ок. 40 экземпляров. Что мешало следствию фальсифицировать эти листовки? Не ставили такую задачу. Фальсифицировать нужно было обвинение во вредительстве, а не в пропаганде. Пропагандистские действия меньшевиков не вызывали сомнения. Главные обвинения не предполагали документальных доказательств.
Сохранились письма к Икову из-за границы. В них ничего не говорится о вредительстве и приверженности интервенции, но факт переписки, связи с РСДРП, налицо.
«Сознательный» обвиняемый А. Гинзбург воспроизвел резолюцию СБ, написанную им в феврале 1930 г. Казалось бы, документ должен был быть написан под диктовку следствия, повторять основные его версии. Но текст не подтверждает это предположение. Политика режима характеризуется в выражениях, которые вряд ли могли возникнуть в головах следователей: «авантюра большевизма, чувствующего свое банкротство», которая ведет «к вооруженному столкновению со всем капиталистическим миром». Это столкновение рассматривается не как благо, а как бедствие, что тоже противоречит версии следствия. Вставкой выглядит призыв к противодействию пятилетке, «не останавливаясь перед дезорганизацией работы советских хозяйственных органов»[302]. В остальном документ явно является плодом оппозиционной социал-демократической мысли, развивающейся вне тюремных стен.
Для торжества сталинской версии не хватало главного — фактов вредительства. Под давлением следствия обвиняемые согласились признать вредительством проведение умеренного курса в своих ведомствах и возможный саботаж радикальных партийно-государственных решений. Нельзя исключать и обсуждения темы вредительства в оппозиционных кружках, хотя нет признаков, что дело пошло дальше разговоров.
Главное направление «вредительства» представляло собой воздействие на коммунистических руководителей, «манипулирование» ими с помощью превосходства в знаниях. Сталин писал Молотову: «Теперь ясно даже для слепых, что мероприятиями НКФ руководил Юровский (а не Брюханов), а „политикой“ Госбанка — вредительские элементы из аппарата Госбанка (а не Пятаков), вдохновляемые „правительством“ Кондратьева-Громана… Что касается Пятакова, он по всем данным остался таким, каким он был всегда, т. е. плохим комиссаром при не менее плохом спеце (или спецах). Он в плену у своего аппарата»[303]. Такой вывод Сталин сделал после того, как Пятаков «поправел», ознакомившись с первыми результатами первой пятилетки.
С этой же опасностью манипуляции слабыми руководителями со стороны сильных специалистов Сталин столкнулся и привлекая к работе бывших лидеров «бывшей» партийной оппозиции. Он писал Молотову: «Как бы не вышло на деле, что руководит „Правдой“ не Ярославский, а кто-нибудь другой, вроде Зиновьева…»[304], который начал сотрудничать в главной большевистской газете. Власть экспертов, власть знания разлагала власть партийно-государственного руководства. Но главная опасность была не в этом, а в существовании «теневого правительства» спецов, которое могло предложить политическую альтернативу и стать центром консолидации массового народного движения.
Если социалисты рассчитывали на новый «Февраль», то «промпартийцы» могли рассчитывать на интервенцию. В показаниях упоминался также военный переворот. «Тенденция следствия»? Эта версия повторяется и в показаниях арестованных по «академическому делу», идейно близких «промпартийцам».
После ареста в 1929–1930 гг. академиков и участников их научных кружков следствие выясняло, каких политических взглядов придерживаются подследственные, с кем они обсуждали эти взгляды. Было трудно отрицать, что на гуманитарных семинарах господствовал дух реставрации, ностальгия по монархии и либерализму. Выяснилось, что в научных кругах было немало военных или бывших венных. Этот след показался особенно опасным для диктатуры. В 1931 г. именно военные участники академического кружка, обсуждавшие вопросы истории России с монархических позиций, будут расстреляны. По признанию академика Е. Тарле один из участников их бесед говорил, что «диктатором мог быть Брусилов, популярный человек и вместе с тем не какой-нибудь эмигрант, не знающий происходящих изменений в психологии военных масс»[305]. Самого Тарле по версии обвиняемых по делу Промпартии прочили на место министра иностранных дел. Но он, как и академик-монархист С. Платонов, отделался ссылкой. Странно: и Громан, и Рамзин, и Тарле сотрудничали со следствием, а какие разные судьбы. Но это объяснимо: Громан представлял опасность для режима сам по себе — как носитель знаний и идей. Идеи Рамзина и Тарле не могли быть приняты послереволюционными массами или новой правящей элитой, и поэтому они были безопасны. При условии, если старая правящая элита не имеет вооруженной поддержки в армии.