— Ясно, что мужик. Хотя надо говорить — мужчина.
— А мужчина что, не мужик?
— Хорошо, разберемся. И что ты думаешь по этому поводу?
— Никуда она не денется. Она уезжала уже — и сразу вернулась. И сейчас тоже. Она сейчас вообще тут. Она любила в прятки со мной играть, когда я в детстве был. Сейчас найду! — закричал он, предупреждая маму, чтобы она боялась, что ее найдут — и пошел, крадучись, на кухню, потом заглянул в ванную, потом заставил меня влезть на табурет и заглянуть в антресоль в прихожей, над дверью, — хотя мама его при всей своей хрупкости не могла там поместиться.
— Значит, во дворе спряталась, — успокаивая себя, сказал мальчик. — Или все-таки уехала. Вернется! — махнул он рукой. — Характер у нее необузданный.
— Ты так считаешь?
— Влад так говорит, она сама так про себя говорит.
— Но ты не против, если мы подождем ее вместе?
— За волосы будешь хватать?
— То есть?
— Влад все за волосы хватал.
— Он гладил, наверно.
— Какая разница? Отпустили мне волосы, как девчонке. Я у нее деньги из кошелька взял, сам в парикмахерскую пошел и постригся.
— За волосы я не буду тебя хватать. Ты не голодный?
— Нет. Все утро меня кормила.
— Тогда давай съездим в город, в центр.
— На трамвае не поеду. Западло.
— А на чем же?
— На моторе. Мать только на моторе ездит. И одна, и со мной если.
— Это что — такси?
— Такси дороже, лучше частник.
— Понятно. Тот, кто подрабатывает на личной машине?
— Ты, что ли, не ездил никогда? И машины у тебя нет? У Влада есть. Он на ней сюда семь тысяч километров проехал. С ума сойти. Целый день, наверно, ехал. Или два. Нет, день. Он быстро ездиет.
— Надо говорить: ездит.
— Кому надо?
— Тебе.
— Зачем?
— Потому что «ездит» — правильно, а «ездиет» — неправильно.
— Она так говорит, и Влад так говорит.
— Мало ли. Это неправильно.
— Ладно. Мы едем или базарим?
— Едем.
Выйдя к дороге, я стал поднимать руку, останавливая машины.
— Ты что, опупел? — дернул меня за штанину Виталий.
— А что?
— Зачем ты иномарки останавливаешь, они не остановятся, они гордые, чтоб людей возить. «Девятки» тоже не надо. Он подвезет, зато возьмет больше.
— А кого же останавливать?
— Ну, «шестерки», не новые, «ноль-первые», а лучше всего — старый «Москвич». На них пенсионеры калымят, меньше всего берут.
— Знаешь, я совсем не разбираюсь в автомобилях, — признался я. — Ты мне подскажи, кого остановить.
— А вон идет, давай, тормози его, как раз «Москвич».
Машина тут же остановилась, дверцу распахнул добродушный пожилой мужчина:
— Куда, ребята?
Я сказал адрес, а он сказал цену.
— Пусть тыщу сбавит, — негромко произнес Виталий.
— Сбавьте хоть тысячу, — попросил я.
— Себе в убыток, — весело сказал пенсионер. — Бог с вами, поехали.
Надежда тихонько охала и ахала по мере того, как я рассказывал о происшедшем, показывал письмо и «документ». Мы разговаривали на кухне, усадив Виталия смотреть телевизор. Настя, как человек взрослый, присутствовала при разговоре и, вопреки моменту, очень веселилась.
— Чего ты смеешься, дурочка? — спросила Надежда.
— Да смешно очень. Влопался дядька Антон Петрович. Ты ему невест сватала, а он вместо невесты живого ребенка в дом приволок. Отец-одиночка!
— Кто ж знал, — виновато сказала Надежда. — Нет, но какие люди бывают, какие люди! Бросить такого маленького на незнакомого совсем человека! А если б ты был какой-нибудь… Ну, бандит или… В газете вот читала: детьми торгуют. Продают за границу одиноким семьям.
— Хорошо платят, между прочим! — заметила Настя.
— Помолчи. А бывает и хуже — продают детей, а у них органы вырезают и больным пересаживают.
— Это называется: продам ребенка на запчасти! — опять не удержалась смешливая племянница.
— Вот что! — вдруг просветлела глазами Надежда. — Тебе с ним возиться не с руки, тебе надо личную жизнь устраивать. Ведь были же приличные женщины среди этих, с которыми ты встречался? Были же?
— Были, — не слукавил я.
— Вот и выбирай — и живи. А я его усыновлю. Усыновлю — и если эта…, — очень хотелось Надежде сказать бранное слою, но — не смогла. — Если эта женщина заявится, я ей его не отдам! Это зверь, а не женщина. Эгоистка! Бессердечная!
— Мать, не смеши, — сказала Настя. — Никто тебе его усыновлять не даст. Где документы на него? Где решение суда о лишении материнских прав? Почему ты его усыновляешь, у него, может, родственники есть?
— Откуда ты все знаешь? — изумилась Надежда.
— Я очень старательно готовлюсь к жизни и много про нее знаю, — ответила Настя с глубокой серьезностью — и вдруг ушла в свои какие-то мысли и перестала слушать нас.
— Нет, Надюша, — сказал я. — У меня предчувствие, что мать его скоро вернется. Поэтому пусть он просто живет у нас.
— В детдом его отдадут, — вынырнула из своих мыслей Настя.
— Никаких детдомов! — тихо закричала Надежда. — В самом деле, пусть живет у нас. Нелегально. Если спросят; скажу: родственница тяжело заболела, одинокая женщина, просила присмотреть за сыном. Да и не спросит никто, никому дела нет. Как до той старухи из восемнадцатой квартиры.
Я помнил про старуху из восемнадцатой квартиры. Она была очень стара, как и муж ее, старик. Но каждый вечер, держась друг за друга, они выходили во двор. Они не присаживались посидеть, они ни с кем не общались, не отвечали ни на какие вопросы, они не говорили и друг с другом, они молча, ритуально ходили вдоль дома. (Настя уверяла, что ровно десять раз туда и десять раз обратно). Они были будто слитны друг с другом — и им никто уже не нужен был. Раз в три дня, утром, они ходили в магазин за продуктами — все так же держась друг за друга.
И вот умер старик.
Старуха сообщила соседям, что ночью ему стало плохо, его увезли в больницу на скорой помощи и там он, не приходя в сознание, скончался. И вынос тела состоится не из дома, а из морга после гражданской панихиды, на которой будет весь цвет университета, где он преподавал сорок лет, а другим прочим на похоронах быть необязательно. Бабушки нашего дома, лишенные возможности обмыть покойничка по христианскому обычаю, посидеть у гроба в скорбном и приличном молчании, всплакнуть, провожая усопшего, и полакомиться кутьей на поминках, очень обиделись. Вдова их обиду игнорировала.
Через три дня она, как и раньше со стариком, но теперь одна, вышла во двор, опираясь на палочку, и гуляла вдоль дома туда и обратно.
А через полторы недели соседи почувствовали очень неприятный запах в подъезде. Думали сперва, что в подвале кошка сдохла или еще что-нибудь — запах шел откуда-то снизу.
Но оказалось, что не из подвала, а с первого этажа — от квартиры старухи.
У соседей возникла догадка, и с этой догадкой они пошли в домоуправление и милицию. Явилась милиция, пришли из домоуправления. Старуха открыла не сразу. На вежливую просьбу войти, тут же хотела захлопнуть дверь, но проворный какой-то слесарь успел вставить молоток меж дверью и косяком, а потом легким усилием подавил сопротивление слабых рук — и вошел, а за ним и остальные.
Покойный муж старухи лежал на постели в черном костюме и белой рубашке, но лицо его было закрыто марлей. Когда милиционер открыл лицо, кто-то вскрикнул, половина присутствующих бросилась вон. Старуху держали: она рвалась к мужу и кричала.
Соседка же ее, румяная бойкая бабенка, торговая работница, задумчиво пошла в свою квартиру, задумчиво осмотрела комнату, что-то прикидывая, — и сказала мужу:
— Коля, а ведь я две недели рядом с покойником спала. Стенка-то в ладонь толщиной, а кровать его как раз вот тут, где наша, только за стенкой. Я с покойником спала, Коля.
— Тю, дура! — привел Коля единственный аргумент, которым пользовался в любых затруднительных случаях при общении с норовистой, надо сказать, супругой.
— Нет, Коля, я не дура. Я с катушек съезжаю. Плохо мне.