Литмир - Электронная Библиотека

Специалист, потерявший в миг свою обычную важность, от испуга накодировал как попало, в результате Полугаев не бросил ни пить, ни курить, ни играть — запоями, как и раньше, но с памятью стало лучше — он накрепко забыл многие книги, какие читал в детстве и юности, он сделался равнодушен к классической музыке — и даже «Девятую симфонию» Бетховена не узнавал, предпочитая музыку группы «Лесоповал» и певца Шуфутинского, которого однажды пригласил выступить в «Ротонде», оплатил дорогу и концерт и стал его личным другом. У него и с речью что-то стало: говорит «ихи» вместо «их», «хочем» вместо «хотим» — и не замечает этого. Правда иногда, в самое неподходящее время и в самом неподходящем месте, он вдруг открывает рот и произносит: «Выхожу один я на дорогу, сквозь туман кремнистый путь блестит»… — после чего обводит присутствующих недоумевающим и почти дебильным от прострации ума взглядом.

Или вдруг после какой-то спотыкающейся нескладицы, разразится фразой:

«Я представляю собой, как говорил великий Ленин, все три стадии капитализма. Я есть эпоха первоначального накопления, но уже и развивающийся, но уже и загнивающий! В сущности, я кончил свой исторический этап и мне надо куда-то деться. Но куда?» — и опять в недоумении открывал рот, силясь понять, что это он такое сказал…

Брак с Алексиной был скоротечным не потому, что ей надоела его «безбрежная и органическая бессовестность». Это качество он проявлял умеренно, хотя и не мог отказать себе в привычке каждую субботу посещать сауну с компанией мужчин и женщин — совместно. Алексина не смогла вытерпеть ущемления своей свободы. Дело в том, что и первые мужья, и другие люди, да и я, конечно, продолжали приходить к ней. Полугаева это злило. Он тогда еще был при полной памяти, но, тем не менее, чувствовал себя каким-то юным пионером, затесавшимся в общество взрослых людей. Его бесило, когда Качаев, например, развивал какую-либо тему бытия, приводя к месту цитаты из Канта, Толстого, В. Соловьева, из Флоренского, Бердяева, Розанова, из Лосева, Юнга, Фромма, из Тейяра де Шардена, Гуссерля, Хайдеггера, из Ясперса, Сартра, Шопенгауэра, из Ницше, Ортега-и-Гассета, К. Поппера, из Маркса, Энгельса, Ленина, из Фрейда, Камю, Печчеи, из Э. Пестеля, Тинбергена, Форрестора…

Его раздражало, когда умные талантливые пальцы Засонова показывали Алексине какой-нибудь вид прикладной работы.

И даже мое молчание выводило его из себя, по его взглядам видно было, что он подозревает, что я в его присутствии иронически молчу в его адрес, а когда его нет, конечно же начинаю говорить о нем наиехиднейшие вещи.

Он элементарно ревновал. Он пытался говорить с Алексиной, она морщилась. Тогда он однажды, напившись, ударил ее. На этом их брак кончился.

И вот, почти восемь лет прошло, а он, как я уже рассказывал, приезжает к ней с мольбами и уговорами, но — тщетно.

Что же касается соприкосновения, то оно произошло в период их первого совместного месяца (я терпеть не могу словосочетания медовый месяц).

Он вернулся домой — а я сидел у Алексины в гостях. Я бы не пришел сам, но она встретила меня накануне на улице и настоятельно пригласила. Я сидел, пил чай, мы говорили о чем-то незначительном, но с той теплой дружественностью, интонация которой упраздняет всякое содержание слов или делает его десятистепенным. Алексина познакомила нас, Полугаев, крепясь, пожал мне руку и даже произнес свое коронное: «Не пью, не курю, в карты не играю.»

— Покушать бы чего-нибудь? — смиренно попросил он Алексину.

Она вздохнула, не сразу поднялась и пошла на кухню.

Полугаев, дергая щекой, прошептал мне со свистом:

— Если я тебя еще раз здесь увижу — убью. По-настоящему. До смерти.

— Вы неправы, — тихо сказал я. — Я школьный товарищ Алексины. Если вы ревнуете, то у вас для этого нет никаких оснований.

— Я не ревную. Я просто твою рожу видеть не могу.

— Вряд ли, — засомневался я. — Вы видите мою, как вы выразились, рожу всего пять минут, и за этот короткий срок она не могла вам опротиветь. Значит, вы или ревнуете, или из тех людей, которые не терпят в своем доме посторонних. Я таких людей знаю и даже вполне понимаю их. Но если вы не хотите видеть меня, то это не значит, что и Алексина не хочет меня видеть. Было бы разумно, если бы вы сначала посоветовались с ней, как муж и жена, и избрали бы единую тактику поведения и относительно конкретного случая, то есть меня, и относительно общей ситуации, то есть гостей Алексины в принципе. Почему вы берете на себя смелость единолично распоряжаться? И даже грозите мне гибелью, что, извините, просто глупо.

И Полугаев вдруг заплакал.

— Господи! — сказал он. — Ты ведь мне даже нравишься! Но не могу я справиться с собой, пойми! Убью я тебя!

— Еще чего! — услышала, входя, Алексина. — Опять ты за свои штуки?

— Убью! Убью! — капризно твердил Полугаев, утирая кулаками слезы.

— А ведь убьет, — с досадой покривилась Алексина, представив, наверное, сколько неприятных и ненужных для ее жизни хлопот будет при следствии, на суде — да еще меня хоронить!..

— Иди уж, ладно, — сказала она мне.

Но потом вопрос был, видимо, решен меж ними принципиально — в пользу Алексины, и — феноменальный прецедент! — как-то раз она специально попросила Сергея Качаева, когда он соберется к ней, зайти и захватить меня, и он зашел и захватил.

А потом я встречал Полугаева редко и мельком.

Недавно видел по телевизору: он баллотируется в депутаты областной или городской — прослушал — Думы.

* * *

Настала очередная суббота.

Мой день.

Алексина оказалась дома — и одна.

Мне не терпелось рассказать ей о том, что со мной произошло, но я знал, что к ней нельзя входить с лицом, одушевленным жизнью, слишком бодрым, радостным — в ней тут же возгорается холодный огонь сопротивления, она делается суха и молчалива. Поэтому я спокойно поздоровался, пошел на кухню, поставил чайник, пока он закипал, вытряхнул из заварочного чайничка заплесневевшую разбухшую массу в переполненное мусорное ведро, вынес заодно ведро в мусоропровод, заварил чай, налил себе и Алексине. Она поблагодарила.

Алексина плела что-то из тонкой лозы, этой лозой был завален весь угол. Работал телевизор — без звука, что-то пело радио — еле слышно, занавеска перед открытой дверью лоджии время от времени поднималась от сквозняка, мне стало уютно и хорошо. Привычно.

Помолчали полчаса.

Потом я не спеша, с усмешкой рассказал о своих событиях. О решении поступить на службу в милицию, о Курихарове, об анкете, о своих заочных невестах, о воровстве денег. О хищении книги и о том, как мне подарили ее, рассказал особо — достав при этом книгу из пакета (открыто что-либо приносить ей и дарить сразу же нельзя — у нее тут же портится настроение, потому что она чувствует обязанность быть благодарной и эта обязанность ее раздражает). Я достал книгу и небрежно бросил ее на диван. Алексина глянула на обложку — и опять углубилась в работу, то и дело отдаляя от глаз на вытянутых руках свое изделие и проверяя, правильно ли и хорошо ли получается.

Я не вытерпел.

— Послушай. То, что я тебе рассказал, не так уж и ординарно. Я допускаю, что само по себе тебе это неинтересно, хотя иногда мне кажется, что ты для чего-то делаешь вид равнодушия, исходя из каких-то своих внутренних установок, непостижимых для меня. Но, как бы ни малозначительно тебе это казалось само по себе, это касается меня — достаточно близкого для тебя человека. Неужели тебя это не волнует? Ведь происходит очень важное. Я на самом деле хочу жениться — не по любви, потому что никого, кроме тебя, не смогу полюбить, а по расчету, именно по расчету, исходя из чувства долга, исходя из того, что хочу детей, чтобы хорошо их воспитать, я это сумею сделать — и в мире станет двумя или тремя — как получится — приличными людьми больше.

— Я рада за тебя, — мягко сказала Алексина, как бы извиняясь, что слишком равнодушно отнеслась ко всему.

— При этом учти, мне будет больно, но, женившись, я уже не смогу приходить к тебе.

28
{"b":"539100","o":1}