А она, поразмышляв около года, рассказала в ответ о своем. Она, наоборот, очень любит детей и хочет ребенка, однако, признаться, не хочет мужа — при том, что Геннадий Николаевич ей очень нравится. Обладая острой наблюдательностью, Ольга Васильевна знает, что большинство семей несчастливы (причем весьма однообразно — замечу наперекор словам Льва Николаевича Толстого), а если вдруг и счастливы, то зыбко: того и гляди муж встретит другую женщину или жена встретит другого мужчину, а если и не встретят, то будут мечтать о встрече, это чуткому человеку видно — и будешь мучиться, что заедаешь чужой век. И даже если муж и жена любят друг друга — это, может, еще хуже, с ума сойдешь от беспокойства за близкого дорогого человека. То есть, она не хотела мужа по той же причине, по которой некоторые слишком трепетные люди не заводят собаку: заведешь ее, привыкнешь к ней, полюбишь, а она возьмет и умрет от собачьей какой-нибудь чумы, а не умрет от чумы, так от старости, они ведь недолго живут — и от переживаний впадешь в эмоциональный депрессивный транс. Тут, на первый взгляд, парадокс: боясь завести мужа, почему же Ольга Васильевна не боялась завести ребенка?! Ведь и с ним может что-нибудь, упаси Бог, случиться! Тут я не в силах объяснить. Впрочем, вот версия — которая, правда, мне не нравится, ибо она человеческую природу характеризует не с лучшей стороны, я же старался всегда о людях думать именно лучше, хотя и с некоторым усилием воли ума. Версия внешне проста: человек больше боится неприятности, чем беды. Это легко заметить даже внешне: от неприятностей бытового уровня человек сильно пасмурнеет, становится раздражителен и некрасиво зол, когда же приходит беда, он выглядит достойно, подчас даже прекрасно в своем горе… Впрочем, Ольга Васильевна заранее решила, что если с ее сыном случится что-то ужасное, то она покончит с собой.
Почему именно — с сыном?
Потому что она видела будущего ребенка только сыном.
Оказалось, что и Геннадий Николаевич, хоть и не любит детей, но если бы — гипотетически — женился на Ольге Васильевне, то хотел бы, чтобы она родила сына…
Долго ли, коротко — порешили они так.
Они, оба сироты, не стесняемые, то есть, мнением родителей, сойдутся и даже зарегистрируют брак, но оба будут вольны в любой момент освободить другого от своего присутствия, как только почувствуют напряженность или вообще несовместимость.
Они всесторонне обсуждали будущую свою жизнь еще три или четыре года — и наконец поженились, поменяли свои коммунальные комнаты на однокомнатную квартиру в центре.
В этот период, как и в предыдущие подготовительные годы, все разговоры их сводились к выбору имени сына. Впрочем, обоим, как выяснилось, безоговорочно нравилось одно только мужское имя — Алексей. Но, тем не менее, они варьировали и подробно обсуждали и другие имена, чтобы к концу обсуждения каждое из этих имен отбросить.
В положенный срок Ольга Васильевна почувствовала, что беременна.
Они были счастливы. Они часами гуляли, называя будущего сына Алешей, Алешечкой, Лешечкой, Лешунчиком, Шунчиком, Чунчиком, Лексиком, Альсиком, Ляльсиком, Алексюшечкой, Аленьким Цветочком, Лешечкой-Лепешечкой, Лешечкой-Крошечкой, Лукошечкой, Хорошечкой, Люсюсюнчиком, Ле-Ле, Сей Геннадьичем, Лешмандиком, Алле-Селе, Леш-Клеш, а также — Лесик-Куролесик, Лестик, Люстик, Листик, Чистик, Стик-Прыг, Стишок, Лешокус-Фокус, Шок-Фок, Люлек-Бегунок, Люлюшка…
Родилась девочка.
Они не огорчились. Они приняли это, как разумные люди. Но слишком долго они возились с именем и не в силах были отказаться от него, поэтому и назвали девочку необычным именем — Алексина. Есть же Александра, почему не быть Алексине?
Они стали жить с великой осторожностью, не веря своему счастью и ожидая, что вот-вот оно рухнет. Ребенка лелеяли так, что страшно было смотреть — летом закутывали в теплую одежду да еще одеяльцем накрывали, когда выгуливали в колясочке.
Но, Бог миловал, Алексина, болея, конечно, как все дети, потихоньку росла, росла — и выросла.
Геннадий Николаевич давно уж перестал терзаться проблемой обязательности отцовской любви, он любил Алексину беззаветно… Звали ее Алюшей, Алечкой, Алькой. Сама Алексина, пошедши в школу и своим именем недовольная, назвалась Алиной — хотя и это имя не очень жаловала, но другого, близкого по звучанию, не отыскалось. К этому ее имени привыкли и одноклассники, и педагоги, под этим именем она даже в классных журналах была записана.
Вот она-то, Алексина, самый яркий пример того, как вести себя не так, как принято в кругу людей, среди которых вы находитесь.
Когда классная наша руководительница, Ирина, допустим, Ильинична, проводила беседу на тему морального облика советского молодого человека, постоянно повторяя, что надо уметь найти, с кого взять пример, Алексина подняла руку и скромно сказала:
— Можно я буду брать пример с вас?
Ирина Ильинична встревожилась.
— В каком смысле?
— Во всех. Буду курить, как вы, замуж второй раз выйду. За женатого тоже человека.
Я, помню, даже голову опустил.
Конечно, я знал, как и другие, что Ирина Ильинична курила и что у нее вторая семья, но… как бы объяснить… Пожалуй, вот как: в моей детской (или, пусть, подростковой) психологии существовало как бы две Ирины Ильиничны. Одна где-то там действительно курит и на ком-то там второй раз женится. Но та же, что входит в класс — это совсем другая Ирина Ильинична, это — Учительница, очень взрослая, почти пожилая, почти старая. Было же ей двадцать шесть лет, как я потом узнал.
Тут вещи известные: особенности детского восприятия. Подобно тому как я удивился, увидев рядом с Гафой мать, потому что это неожиданно объяснило мне, что он такой же человек, как и я. Или, помню, в первом или втором классе, войдя в школьную столовую, я впервые увидел, как моя учительница сидит за столом и ест. Я был поражен. Она ест — как все люди едят, как я ем! Обладая, если так можно выразиться, неудержимой инерционностью мысли, я тут же подумал, что учительница, пожалуй, делает и другое, свойственное всем обычным людям. Ну… Ну, спит, например, — то есть, где-то там у себя дома раздевается, ложится в постель…
Потом эта оторопь прошла, детское сознание умеет защищать себя, и я, открыв, что моя учительница тоже человек, все-таки сумел это призабывать, и она оставалась недоступной и недосягаемой — Учительницей. Это сохранялось во мне долго. Алексина же довольно рано поняла, что учителя тоже люди — и почему-то вследствие этого открытия стала относится к ним снисходительно, с иронией, словно узнала их уязвимое место.
И вот она задала свой вопрос. Покрасневшая Ирина Ильинична сказала:
— Как не стыдно, Алина, повторять какие-то глупые сплетни?
— Сплетни — это когда о чем-то плохом. А мне нравится, что вы курите. Я и сама курю. Мне нравится, что вы у другой женщины мужчину отбили. Я видела его, красивый мужчина, вы молодец. Я хочу тоже добиваться своего.
Ирина Ильинична так растерялась, что мне стало жаль ее.
— Ты говоришь пошлые вещи, — наконец вымолвила она.
— А что такое — пошлые вещи?
— Ну, хватит! — вспомнила Ирина Ильинична о своем праве учительницы прекращать любой разговор в том месте, где она сочтет нужным. И добавила: — Рано вам о таких вещах думать!
И опять покраснела. Она ведь — я видел это — была женщина умная и тонкая, но ют почему-то почувствовала себя глуповатой и усредненной представительницей учительской службы. Ведь на самом деле она знает, что вовсе не рано нам о таких вещах думать. На самом деле она бы не прочь о таких вещах поговорить — и это, может быть, самая интересная для нее тема, а вовсе не та, которую она обязана осветить, будучи в жанре классной руководительницы.
И Алексина тоже все это в ней видела, но ей не хватило милосердия — что я не смею осуждать, зная теперь, что она и себя не жалеет.
— Почему же рано? — спросила она голосом превосходства. — Может быть, мы кое в чем даже лучше вас разбираемся. Как вы считаете?