Красноречивее, чем слезы, о крушении моих надежд говорила поспешность, с которой я ретировался, я все прибавлял шагу, пока наконец не побежал, и бежал все быстрее и быстрее, не сбиваясь с дыхания, наоборот, мне казалось, будто дышу я бесконечно мощно и ровно, а ногами едва касаюсь тротуара, как во сне, когда ощущаешь такую легкость движения, как в состоянии невесомости, взмывая на несколько метров, опираясь на воздух согнутыми в локтях расставленными руками, упершись ладонями в бедра, так и летя беспрепятственно над землей. Я настолько не чувствовал ни усталости, ни спазмов в горле, что не понимал, почему школьные кроссы запомнились, как сплошная агония. Улицы проносились подобно нарисованной панораме, разворачивающейся в кино за окном неподвижного автомобиля, вслепую я сворачивал то на одну, то на другую улицу, проскальзывая между машинами, перебегая запруженные дороги в неположенных местах, перепрыгивая через неожиданные препятствия — ящики перед бакалейной лавкой, — толкая на полном ходу слишком медлительных прохожих, не торопившихся уступить дорогу полупомешанному, который даже не просил посторониться, не извинялся и не обращал внимания на предупредительные гудки водителей, их проклятья, и вообще — ничего не видел.
Мой горизонт еще более сузился. Слезы застилали последние доли оставшихся у меня диоптрий, бег мой становился все хаотичней, размывались отблески впечатлений от действительности, а ведь с помощью этих светящихся точек я составлял обычно карту неба для своих земных нужд. Я бежал так быстро, что не мог сориентироваться, мир раскрывался по мере того, как обрушивался на меня, и мне казалось, будто я двигаюсь внутри кристалла с тысячей отражающих граней. Лицо Тео вставало между мной и этим миром зыбких мнимостей, но и оно было настолько затуманено, что для того, чтобы вновь обрести его, я мобилизовал всю свою память, а когда оно казалось навеки утраченным, делал все возможное, чтобы восстановить его по единственной точной черте, например, маленькой родинке, а потом уже набросать улыбку, прищур глаз, глубокий блеск ее взгляда, но вскоре все смешивалось, так что я начинал сомневаться в реальности происшедшего, подобно маленькой Бернадетте в монастыре Невера, не особенно уверенной, действительно ли она заметила высокую белую даму в гроте возле Массабьель, или Жанне, которая на судебном процессе не могла поклясться, что слышала трех посланцев Неба над деревом фей, и, вернувшись в свою холодную башню в Руане, наверное, терзалась вопросом, стоит ли идти на костер ради неясных голосов. Может быть, достаточно позаимствовать у Тео несколько штрихов, и этим питать свои мечты, как я это делал со своей утопленницей? Но с одной все-таки разницей: на этот раз у меня было весьма реальное доказательство — глубокая отметина, которую оставили на моем плече зубы красавицы, склонившейся надо мной, словно добрая фея. По крайней мере, это не подлежало сомнению. Из чего, однако, не следовало, что у этой истории будет продолжение. Может, у Тео просто такая привычка — метить, как вампир, своих воздыхателей. Не более того. Одурманенный грогом, с тяжелой головой после перепоя, который стал причиной многочасовых провалов в моей памяти, не исключено, что я все еще нахожусь под воздействием галлюцинаций. Скорее всего, я только начинаю приходить в себя после долгой туманной полосы, обретя наконец почву под ногами — асфальт на несколько сот метров вперед, который как раз и нужен моему нетвердому шагу.
Так и не сбавляя темпа, я скоро наткнулся на скопление народа, сквозь которое стал прорываться; несмотря на протесты, я пробивал себе путь среди людей, подныривал под сцепленные руки, пока внезапно не очутился на открытом пространстве — на широкой мощеной площади, где не было ни машин, ни пешеходов, и просто на удивление для такого часа пустынной; тогда я бросился поперек этой площади, чистой от каких-либо помех, будто мне предоставили достойную сцену для спектакля о муках утраченной любви. И тут, как это часто бывает, из-за какой-то несчастной песчинки рухнули мечты, все самые прекрасные конструкции моего ума: едва я успел удивиться такой аномалии — ну, ни пробок тебе, ни прохожих в самом обычно людном месте, — как, выбитый из замкнутого пространства своих мыслей, споткнулся о какое-то совершенно не предвиденное препятствие и со всего разлету грохнулся на брусчатку, улавливая на лету несущееся мне вслед рычанье, что-то вроде: и откуда здесь этот болван, или чокнутый, или кретин несчастный?! — во всяком случае, никак не уместное в таком случае, ведь куда разумней было бы справиться о моем здоровье — не поранился ли я? не сломал ли чего? — поскольку приземление на камни было суровым.
И правда, коленка так сильно саднила, что я поневоле подумал о моем Жане-Артюре. В моем падении, конечно, было что-то досадное, но я мгновенно представил себе, как можно использовать эту боль. В конце концов, что он о себе возомнил, этот хромой? Что после всех его бродяжничеств его встретят с охапками роз? Что все женщины кинутся к нему на шею? Что у него отбоя не будет от желающих послушать побасенки сына пустыни? Разве он не знал, насколько невероятны такие возвращения и что ничего хорошего они не сулят? Теперь, когда у меня будет время и никто и ничто не отвлечет меня от моего великого творения, я обещаю снова за него засесть. И пока боль утихала, я придумал, что погружу своего свирепого калеку в криогенную кому, из которой даже красавица, укусив бедолагу в плечо, навряд ли сумеет его вытащить.
Между тем другой бесчувственный чурбан, в черных ботинках с рифленой подошвой, оказавшихся почти у самого моего носа, не заставил себя ждать. Когда я поднял к нему глаза, он стоял передо мной, затянутый в толстую кожаную куртку, в каске, полыхающей всеми небесными огнями, благодаря такому наряду я распознал в нем специалиста по борьбе с пожарами, но, нимало не обеспокоенный его присутствием, повернул голову, чтобы отыскать этот чертов торчащий брусок, из-за которого растянулся, а вместо бруска обнаружил не что иное как длинный шланг внушительного диаметра, протянутый поперек площади; машинально посмотрев направо, куда он тянулся, я увидел, что через несколько метров он загибался вверх и добирался до самой верхушки выдвижной лестницы на красном грузовике, где двое пожарных, вцепившись в брандспойт, пытались усмирить хлеставшую из шланга струю воды, которая гигантской аркой взмывала к небу и веером рассыпалась над крышей собора Святого Петра.
Вместо крыши торчал уже один костяк, пронизанный языками пламени, из его нутра вырывались, закручиваясь вихрями и разрывая наступавшие сумерки, гигантские всполохи; иногда казалось, будто огонь отступает под натиском воды, но спустя мгновенье пламя вновь вздымалось всей своей мощью на приступ зимнего неба. Почерневшие балки с грохотом обрушивались внутрь гигантского костра, мощный гул которого перекрывал распоряжения человека в униформе. Витражи центрального нефа сочились кровавыми ранами, словно израненный Дух, устав проповедовать любовь в пустыне, в эту Пятидесятницу покидал сей мир.
Стало быть, я сидел в первых рядах, и тысячи искорок слепили глаза очевидца, а теперь этот самый чурбан бесчувственный в приказном порядке велит мне поскорее убираться… но самое странное, что вместо того, чтобы содрогнуться от этой зловещей картины, сожалеть о том, что такое великолепное здание улетучивается дымом — в сущности, давно бы пора, — перед тем как, прихрамывая, возобновить свой путь, я бросил последний взгляд на пламя и подумал: почему ты оставила меня, Тео?
IV
Наверное, Жиф продал все столовое серебро или ограбил ризницу в Логрее, но только работа над фильмом возобновилась, чем он и воспользовался, чтобы отнести свою ленту, точнее, разбивку на эпизоды или иконографическую подборку, или вспышку фантазии в проявку. Теперь дело было за фонограммой, или звуковым пространством, или навязчивой идеей звука, или вибропроблематикой, поскольку музыканты, стоявшие вокруг ложа любви, не умели играть на музыкальных инструментах и ограничивались пантомимой, впрочем, в ту пору у режиссера или создателя видеоряда, или интерпретатора объемов, или дубликатора света, еще не было магнитофона. Так что для игры на скрипке (это была копия из папье-маше) Жиф вполне мог пригласить Проныру, хотя, учитывая его непредсказуемый характер, можно было опасаться, что он прервет поцелуи в диафрагму и любовные игры актеров или физиологических посредников, или медиумов, в центральной любовной сцене (точнее, во время слияния в экстазе, или клеточного синтеза, или, может быть, пространственно-временной кантаты). Моя же роль сводилась к тому — за этим Жиф и приходил ко мне, — чтобы переложить на музыку эту немую партитуру, и вот теперь, когда фильм (или как его там) был готов к просмотру, сразу после матча я приехал к Жифу, прихватив с собой скрипку, чтобы присутствовать на первом просмотре «Гробницы моей бабушки».