У нее все случилось на Сретенье. Напевая, она замесила тесто для блинов и, пританцовывая, украсила стол гирляндами и свечами, потому что ее больной отец поправился и вот-вот должен был вернуться домой. Ее мать уехала за ним в далекую горную клинику, откуда его решили выписать, и это было хорошим знаком, знаком, что все пойдет по-прежнему, и вот тесто уже лежало в квашне, когда машина остановилась перед дверью дома. И когда радостная, веселая Тео примчалась, чтобы броситься в объятия столь долго отсутствовавшего дорогого отца, мать завопила: «Не подходи!» Впрочем, это было в характере матери, она всегда кричала, отец же никогда не повышал голоса, а если и повышал, то чуть-чуть, да и сейчас он спал на переднем сидении, запрокинув голову. В этом был весь он: старое заснувшее дитя. Но на самом деле, ты понимаешь, он не спал.
Из глаз Тео снова полились слезы. Двадцать последних километров рядом с матерью, ведущей машину, на «месте смертника» ехал мертвец. И, когда Тео открыла дверцу, все произошло почти так, как она это себе представляла, с той лишь существенной разницей, что хэппи-энд ее сценария обернулся кошмаром, отец упал ей на руки.
А теперь она хочет уйти. Все равно куда, и почему бы не к ней? Ища взглядом моего одобрения, она сказала, что хочет продолжить — ну, продолжить, как я прежде всего понял, пить грог или что-нибудь в этом роде, — и этот призыв причаститься от одной чаши я истолковал как свой миссионерский долг. Все, что ты пожелаешь, Тео, хоть прямой дорогой в ад.
Выйдя из кафе, набросив капюшон на голову, она с удивительной нежностью взяла меня под руку, как обычно ходят старые супруги — в общем-то, жест из арсенала заматерелых реакционеров, но вдруг, поскольку это исходило от нее, я почувствовал, что сейчас он был жестом стойкости, независимости, демонстрацией своей исключительности. И вот рука моя взята в плен, хотя у меня и была необходимость ей располагать, чтобы натянуть каскетку, ведь ливень лил пуще прежнего, но, разумеется, ни за какие сокровища мира я не стал бы высвобождать ее, тем более что этой мелкой неприятности, дождю то есть, я обязан одним из самых деликатных за всю свою жизнь знаков внимания — чуть позже, уже у нее дома, она посмотрит на мою морду промокшего спаниеля и примется вытирать мне волосы полотенцем. Но до этого мы еще заходим в маленькую бакалейную лавочку, от ее небрежного «здрасте» бакалейщик приходит в милое замешательство, он потихоньку вздыхает за своим прилавком, без сомненья, целый день поджидая, когда же она появится, очевидно, навеки ею очарованный, иначе зачем бы ему упрашивать, чтобы она расплатилась за фляжку рома когда-нибудь в следующий раз, уверяя, что все это не к спеху, категорически отказываясь от моей купюры, в надежде вскоре увидеть ее, иметь с ней хоть что-то общее, пусть даже долг.
Перед огромным каменным зданием, отделанным рустами, Тео объясняет мне, что хозяйка — старая, немощная дама, которой в обмен за жилье, комнатку под самой крышей с единственным окном, она читает и оказывает мелкие услуги: ходит за покупками и отвечает на ее почту. Поэтому просит меня идти по коридору и подниматься по лестнице на цыпочках. Слух у хозяйки не такой уже острый, как прежде, но между ней и молодой чтицей был заключен договор, что посетителей она будет принимать в холле. Про себя я радовался, что мне предоставлена льгота, видел уже в этом знак особого внимания, но вдруг, когда она попросила не наступать на скрипевшую ступеньку, до меня дошло, что этот маневр повторялся много раз. И по моему розовому небосклону проплыло серое облачко.
Несмотря на сгущающиеся сумерки, комната была залита золотистым светом фонаря, висевшего прямо перед окном мансарды. Можно было и не зажигать лампу. Тео объяснила, что ей нравилось сидеть в полутьме, а если хотелось почитать, то она пододвигала стул к окну. Разномастная мебель была собрана по всему дому, но стильных кресел или подделок под них здесь хватало. Однако Тео усадила меня на свою постель, чтобы вытирать мои волосы. Вода для грога нагревалась в кастрюле на электроплитке (старая модель с нагревателем в виде спирали), тишину пронизывал шум автомобилей на бульваре перед домом, и я придумывал, что бы такого сказать умного, и ничего не мог придумать, а нужно было что-то веское, значительное, чтобы утолить все ее печали, навсегда развеять тоску.
Я чуть было не изрек, что когда-нибудь она пожнет все, что посеял ее отец, но на сей раз внутренний голос очень кстати посоветовал мне оставить эти пророчества при себе. А потом Тео захотела мне рассказать что-то еще, и, чтобы слушать, надо было, конечно, поудобней устроиться, поэтому причесав меня, вернее, все так же взъерошив волосы, — кажется, это у нее привычка, — она заставила меня откинуться назад, я чуть не ударился затылком о стену, пришлось слегка развернуться и разумней всего было уже просто лечь.
Кроватка была узенькой, одноместной, и, чтобы не упасть, она уткнулась головой в мое плечо; это придавало мне смелости — появилась возможность даже как-то извернуться и при случае поцеловать ее, — но помимо того, что я хотел загладить мою вчерашнюю бесцеремонность, наполненные слезами глаза Тео были настолько серьезны, что мне стало ясно: нам следовало устроиться так, чтобы все-все обсудить и найти лекарство от ее мучений. Кроме того, она настаивала, что ей хотелось мне сказать нечто такое, чего она никогда никому не говорила. «Секрет?» — отважился спросить я. Но она уже встала и вылила всю маленькую бутылку рома в кастрюлю, прежде чем перемешать, добавила сахара, потом поровну разлила напиток в две большие чашки, похожие на те, в которых нам когда-то приносили очень соленое деревенское масло, обычно украшенное вырезанным деревянной ложкой полумесяцем.
Теперь, чтобы не обжечься, мы устроились сидя и потягивали дымящийся грог, а я ужасно переживал, что, когда мы лежали, тесно прижавшись друг к другу, я не воспользовался, можно сказать, историческим шансом, как если бы две кривые геометрического пространства прошли через точку соприкосновения и, вновь изогнувшись, непоправимо устремились в разные стороны. И тогда, вспомнив, чему я был обязан этой выгодной позицией, не отрывая губ от чашки, застенчиво, отчаянно, как бросаются в воду, я выдохнул: «Ты, кажется, хотела что-то мне сказать?». Но она не ответила, словно ее целиком поглотило занятие ингаляцией над сильно концентрированными парами алкоголя, и, побаиваясь, что она уже сожалеет о своем приглашении, думает, будто я вообразил себе невесть что, и ищет, как бы положить конец этому недоразумению, я решил опередить события. Если бы грог не был таким горячим, я бы разом проглотил его и, поставив свою, по меньшей мере литровую, кружку на столик около кровати, горячо поблагодарил бы Тео за угощение: действительно, в такую погоду это было именно то, что нужно, однако очень жаль, но время бежит (тут я смотрю на ее будильник, то есть почти носом тычусь в циферблат), а меня еще уйма работы — и я бы резко встал, — еще раз спасибо и до скорого, может, как-нибудь пересечемся в коридорах или аудиториях, — и, пустившись наутек, скрипнул бы этой проклятой ступенькой на лестнице, а старая, немощная дама спросила бы, что я там делал, — о, ничего, мадам, совсем ничего, не подумайте чего-нибудь такого, из-за чего можно было бы вашу чтицу, якобы нарушившую контракт, выставить на улицу, чтобы Тео, оставшись без крова, справедливо решила вычеркнуть меня из своей жизни.
Но я лишь прикоснулся к твоей жизни, Тео, ведь асимптоты никогда не пересекаются; впрочем, я скоро перестану тебе докучать, я знаю, что ты не одна; по-моему, я правильно понял: у тебя есть друг, и я прошу, передай ему мои извинения за вчерашний инцидент, за испачканное покрывало; правда, жаль, что грог так медленно остывает, иначе я уже давно был бы на улице, ничего больше не дожидаясь. В результате я обжигаю себе пищевод, из-за чего начинаю судорожно кривляться, и при виде этого лицо Тео перекашивает натянутая улыбочка, которую я истолковываю так: бедняжка, наивный мальчик, глупыш, — но, разгадав мое ужасное состояние, она немедленно приходит мне на помощь: «Ничего страшного», — говорит она.