Литмир - Электронная Библиотека

К нарам Младена мы подходили молча и, может быть, надеялись, что он неожиданно прервет тишину и раскроет обман, к которому он прибег, чтобы спастись из Нордхаузена. А молчали мы еще и потому, что из месяца в месяц имели дело со смертью, но всегда исключали себя из нее. Так обычно человек в случае пожаров и катастроф всегда инстинктивно исключает родственников и друзей из рокового круга; мысленно переносит их издалека в безопасное место, прячет их на невесомом и невидимом островке, где ничто им не грозит. Вот почему мы, санитары, при виде умирающего собрата пришли в смятение. Теперь мы наблюдали смерть не извне, она угрожала нам изнутри, и мы верили в чудесное исцеление также в подсознательной надежде, что его спасение спасет и нас.

В предпоследнюю ночь, в полуобморочном состоянии, он соскользнул с нар и сходил по нужде. И я упрекал себя, что не проснулся, чтобы одеть его и защитить от холода; а каждый санитар хорошо знаком с этим клокотанием в груди и знает, что оно означает. Мы не знали, что бы еще сделать, и просматривали записную книжку, выпавшую у него из-под подушки. Мы наивно надеялись найти хоть что-нибудь, что было бы ему в отраду и, как талисман, придало бы силы угасающему свету в его глазах. И вот у нас в руках оказалась фотография светловолосой девушки, которая на обороте красивым почерком написала: твоя Мимица. Мы подумали, что ни у кого из заключенных нет записной книжки, ни у кого нет с собой фотографий, и это действительно чудо, что светловолосая девушка находится среди нар для обреченных, чудо, которое, быть может, спасет Младена. И, глядя на красивое девичье лицо, мы на мгновение забыли о нем, и стали племенем дикарей, для которых фотография — магический фетиш. И нам показалось, что и Младен почувствовал это и на его лице появился смутный оттенок горечи. «Младен, — шептал Миран и держал фотографию у его лица, — посмотри на Мимицу, Младен». Но он молчал, лишь закрытые веки почти неуловимо, еле заметно шевельнулись, как движение моря, которое все спокойнее, все недвижнее в далекой бесконечности. Потом стало заметно, что уши, наполненные отдаленным гулом вечности, все же услышали имя. Глаза его все так же были закрыты и лицо спокойно, но губы улыбнулись и еле слышно прошептали: «Озеро Блед, знаешь … она там …».

Потом Стане побежал за корамином, но инъекция оказалась излишней, а мы волновались и ходили на цыпочках, как будто это первая смерть, свидетелями которой мы являемся. Во мне опять пробудился голос совести, я ведь находился здесь из-за формального обследования, тогда как срок Младена так бессмысленно истек. Опять меня пощадили, пощадили беспричинно, а по отношению к нему точно так же без основания была совершена несправедливость в беспощадной экономии бытия. При этом меня особенно жгла мысль, что, когда он лежал, я предлагал ему горшочек с питьем, а он меня недовольно прогнал и сказал, чтобы я его не мучил. Плохо ему было тогда, конечно, и кто знает, кого он отгонял, но мне казалось, что он во сне меня понял и увидел, как горшочком жидкости я пытаюсь задобрить судьбу. Это было не так. Совсем не так. Но никто не может скрыть, что в глубине своего существа он подсознательно успокаивается, когда опасность грозит другому, а не ему. В товарищеском жесте, когда предлагаешь осужденному питье, несмотря на всю его благонамеренность, есть и толика благодарности предначертанию, определившему, что ты ухаживаешь за ним, а не он за тобой.

Мы никак не могли успокоиться, и поэтому Миран и Стане попросили шефа, чтобы Младену сделали вскрытие. Как будто бы нас не интересует причина смерти, но мы все еще не верим до конца в его смерть и надеемся, что еще найдем искорку жизни в наиболее потаенном уголке сердца. И вот поэтому мы шли по крутому холму, по которому парни в черных перчатках носили кости из грузовиков. Наши ноги скользили, и мы цеплялись за сучки срубленных деревьев на грязном склоне. Те, с носилками, не поскальзывались, возможно, из-за того, что груз, который они несли, утяжелял их шаги. Когда же мы дошли до верха, то сначала ничего не увидели, потому что валил густой дым, который ветер разрывал как закоптившийся туман. Лишь затем показалась пирамида, которую внизу облизывали длинные огненные языки. Те, с носилками, стряхивали свои поленья в кучу, в то время как одна фигура длинными свечными щипцами подцепляла свисающую из кучи конечность и искала для нее правильное положение. Лишь мгновение постояли мы перед дымом, окутывавшим черепа и выходившим из открытых ртов, потом вошли в бревенчатый дом. Перед этой пирамидой мы были не безучастными свидетелями, но одновременно и комитетом, привычным к таким зрелищам, и комиссией экспертов, которые собрались, чтобы найти какое-то оправдание. Мы являлись почти официальными лицами, и каждый внутренне был довольно спокоен, как будто Младен один из нас, живой среди нас, а не предмет нашего посещения. И в первом узком помещении все было, как в горной хижине, кроме кирпичных ваз, похожих на высокие горшки для растений, но это были сосуды для пепла кремированных немцев. Но казалось, что и они уже лишились этого хлопотного преимущества, поэтому горшки были пусты и расставлены на полу у стены. В соседней комнате на каменном столе лежал Младен, и молодой француз надевал розовые перчатки, у которых не хватало кончика правого большого пальца. Коренаст и силен был этот парень, и все время навязчиво многословен, как человек, который хочет отвлечь от чего-то наше внимание. Мы едва замечали его отчаянную болтливость, мы смотрели на Младена, на его глаза, чтобы не видеть разреза, начинавшегося под его подбородком. Он был спокоен, Младен, и казалось, что он терпеливо ждет исхода операции. Казалось, он поддался упрямству своих товарищей санитаров, но, несмотря на это, он наедине со своими мыслями, и втайне на краешках его губ задерживается тень усталой улыбки. И хотя маленький треугольник, человеческое сердце, под ножом болтливого парня открылось как ларчик, его тайна все равно ускользнула, и само оно живо бы ускользнуло, если бы проворная рука снова не схватила его в последний момент. «Порок сердца», — сказал парень и ткнул ножом в клапаны. Я смотрел на сердце, потом на некрашеную грубую штукатурку на стене за каменным столом. Я мог бы подумать о тлеющей куче и о дыме, но не подумал; только на той серой и влажной штукатурке на стене я видел каждую крупинку в отдельности. Бледное лицо Младена на фоне штукатурки было как лицо девушки, которая родила мертвый плод, и все ее мучения оказались напрасными. И когда парень отложил плод, и когда он принялся за легкие, наступил чуть ли не момент облегчения. Теперь он своими широкими ладонями начал выдавливать густую черноту и сказал: «Воспаление легких». Тогда я посмотрел на Младена, и мне показалось, что он умиротворен, ведь ему не больно, и увидеть он тоже ничего не может, поскольку парень стоит к нам лицом, а к нему спиной. Тут вошел главный врач, высокий голландец с насмешливыми глазами, так что парень стал немного менее болтливым, особенно после того, как он что-то сказал про печень, и глаза голландца оживились, и шеф сказал, что все верно с точностью до наоборот. Парень начал запинаться, и я снова подумал, что он просто медик, выдававший себя за патологоанатома, чтобы спасти этим свою жизнь; шеф же об этом знает, но не позволяет ему ляпать что-то наугад в своем присутствии. Так что он потребовал показать сердце и легкие, но не опроверг диагноза. И так медик воткнул ножницы в живот и вспорол его продольно, как полузакрытыми ножницами продавец вспарывает полотно. Потом остановился и осмотрел пятно. «Нет», — сказал шеф. Француз опять вспорол живот и остановился, посмотрел и сказал: «Тиф». Тогда шеф кивнул головой и тоже повторил: «Тиф». Потом закурил сигарету. А мне показалось проявлением неуважения то, что он закурил ее с удовольствием, но вместе с тем он мне нравился, потому что и в полосатой одежде выглядел таким высоким и уверенным в себе. А также потому, что он пришел и тем самым оказал честь Младену, хотя мне было невыносимо думать, каким будет лицо Младена, когда он останется в одиночестве. Скверно было то, что французский парень так накидал внутренности в кучу и не зашил разреза, как это делал врач в Дахау. Тогда я вспомнил, как не хотел Младен смотреть на вскрытия на кратких курсах для санитаров, где нас обучал доктор Арко. «Не хочу этого видеть», — говорил он. Но ты был неправ, укорял я его мысленно сейчас, когда мы уходили из хижины, ты был неправ, Младен, ты должен был перебороть себя, и тогда, возможно, тебе было бы легче противостоять смерти. Я вел себя по-детски и сознавал это, но продолжал говорить ему, что он поступил неправильно, и что ему надо было бы знать, о чем говорили наши отцы, вернувшиеся с Сочанского фронта[38]. «Ты не смеешь бояться смерти, — говорили они, — потому что, если ты ее боишься, ты споткнешься, и тогда смерть поразит тебя. Ты должен быть хладнокровен, все твои движения должны быть естественны». И снова я знал, что повторяю бессмысленные слова, как заклинание, которое перемешает все мысли и смоет их прочь. Однако у выхода я сказал также Стане, что Младен в Дахау терпеть не мог вскрытий, ну а сейчас именно его постигла эта участь. Кто знает, зачем я пытался насильно увязать между собой события, не имевшие никакой связи. Лучше бы я промолчал. Когда же мы спускались вниз по склону, мне казалось, что мы так осторожны, потому что весь холм живой, он состоит из живых органов, и что в любой момент мы можем наступить на человеческое сердце, на сердце Младена, на его глаза. Потому что носилки все время проходили мимо нас и носили наверх топливо; а с одних носилок свисала окостенелая рука и волочилась по слякоти, так что казалось, что ее сухие пальцы напрасно пытаются зацепиться за землю и спастись от огня.

вернуться

38

Фронт по реке Изонцо (слов. Соча) во время Первой мировой войны стал главной ареной боев австро-венгерской и итальянской армий. В этих сражениях, длившихся почти два с половиной года, с мая 1915 г. до октября 1917 г., погибло более 300 тысяч человек.

29
{"b":"539094","o":1}