Во-вторых, освобождены были от преследований помещичьих крестьяне, перебежавшие во время голода к другим землевладельцам для прокормления, а холопи, закрепощенные насильно, получили право возвращать свою вольность. Но восстановить по-прежнему Юрьев день было невозможно: начались бы новые замешательства, беспорядки и бесконечные расправы между слабым и сильным, как было при Борисе; а новому царю нужен был повсеместный мир, для утверждения на престоле. Притом же он замышлял войну против турков и нуждался в ратном сословии: если б разрешить крестьянам вольный переход из поместья в поместье, вся земледельческая часть народонаселения пришла бы в движение, и тогда набор даточных людей был бы очень затруднителен: многие землевладельцы могли бы не явиться в войско под предлогом опустения поместий, покинутых крестьянами. Волею и неволею, Дмитрий должен был отложить уничтожение Борисова закона до преобразования военных сил государства.
Итак в делах правления все шло с обновленною силою. Сознавая свои заслуги, видя везде довольные лица, слыша умиленные благодарения народа, Дмитрий перестал опасаться тайных недоброжелателей и отпустил немцев и поляков, помогавших ему в завоевании престола. Каждый из них получил за весь поход щедрое жалованье; но все остались очень недовольны. Этот сброд разгульных удальцов смотрел на царя, как на атамана, который должен поделиться своею добычею с храбрыми товарищами. Они думали, что достигли наконец блаженной жизни, какой только может желать гуляка на земле. Неистощимая полнота карманов, беспрерывные пирушки и почести за великие подвиги, под знаменами Дмитрия — вот что представляла им будущность; вместо того, их увольняют от службы, как наемников, кончивших свое дело. Забияки не хотели верить такой, как они называли, неблагодарности, взяли жалованье и продолжали жить в Москве; держали по десяти слуг, одетых в дорогое платье, — денежные игры и пиры, с приправою чванства доблестными делами на полях битв, поглощали незаметно их праздное время. Допировавшись, наконец, до пустых карманов, они приступили к царю с просьбою пополнить их. Но у царя были заботы благороднейшие; он холодно отказал своим соратникам-гулякам, и они, собрав остатки нажитого в службе имущества, уехали восвояси, проклиная неблагодарного счастливца [103].
Действуя, таким образом, в духе царя истинно русского, не нуждающегося, среди своего народа, в иноземной страже, Дмитрий был не намерен, однако, соблюдать в точности родные обычаи, от которых отвык, во время пребывания своего в чужеземном обществе: так, например, ввел за столом музыку и пение, не умывал рук после обеда; вставши из-за стола, не ложился спать, против обычая прежних царей, и в то время, когда вся Москва улегалась в постели, как ночью, он, сам-друг с кем-нибудь из приближенных, выходил из дворца, осматривал казну и посещал аптеки и лавки немецких мастеров, которые, подобно ему, в это время не спали. Эти уединенные прогулки вовсе не были похожи на царственное поведение, к которому москвичи издавна привыкли. Прежние цари не иначе переходили из одной комнаты в другую, как с толпою князей и бояр, которые вели их под руки, или, лучше сказать, переносили; в церковь отправлялись в громадной, раззолоченной колымаге, а если ездили верхом, то взбирались на седло, ступивши сперва на скамейку, которую два боярина подставляли им под ноги, между тем как другие держали коня и подавали поводья. Дмитрий для своих разъездов выбирал самых горячих жеребцов; следуя наездническим урокам, полученным на Запорожье, едва брал в руку повод, уже был на седле, веселился бешеными скачками своего коня, и ни один ездок не мог сравниться с ним в искусстве и ловкости. В охоте он не оставался праздным зрителем; пылкая его натура везде требовала жаркой деятельности. Он завел себе превосходных соколов, собак борзых и гончих, а для медвежьей травли английских догов; с ними гонялся по полям и лесам, презирая усталость и опасности; а однажды, не смотря на возражения своих советников, велел спустить с цепи, в селе Тайнинском, огромного медведя и вышел против него сам, держа в руке рогатину. Тогда сердца у одних затрепетали от надежды, что неловкий удар положит, может быть, конец ненавистному господству отважного пройдохи, а у других от опасения, чтобы излишняя самонадеянность не прекратила жизни государя благотворительного и деятельного. Но Дмитрий обладал силою редкою и хорошо владел оружием: свирепый зверь пал под его ударом, среди восклицаний восторга и удивления зрителей. В конских рыстаниях и примерных сражениях он был всегда среди действующих, сам пробовал новые пушки и стрелял из них с необыкновенною меткостью, сам учил воинов наездничеству и фехтованью, велел строить, штурмовать и защищать крепости, бросался в свалку и смеялся, когда, в замешательстве, его сшибали с ног и давили. Одним словом, говорит современник иностранец, его глаза и уши, руки и ноги, речи и поступки — все доказывало, что он был герой, воспитанный в доброй школе, много видевший и много испытавший. Но тогдашние русские, и особливо простолюдины, не в состоянии были ценить горячей деятельности молодого царя, — его навыка к воинским трудам и забавам, его опытности в ратном искусстве. Все эти свойства для них казались странностями, несовместными с достоинством особы государя.
А завистникам царя того и хотелось. Не говоря о Шуйских, этих благодетелях Дмитрия, никогда не питавших любви к своему питомцу, он опротивел и другим придворным, как человек, несогласный с ними ни в образе мыслей, ни в привычках, ни во вкусе к удовольствиям. Особенно досадно им было, что Дмитрий приблизил к себе некоторых поляков и двух из них, братьев Бучинских, избрал даже в тайные свои секретари. Тяжело запали также им в душу и его насмешки над их необразованностью. Отличая иноземцев за их познания, Дмитрий без церемонии говаривал сановитым боярам, что они ничего не видали, ничему не учились, и обещал посылать их в чужие земли, где бы они могли хоть сколько-нибудь образовать себя. Разжигаемые завистью и оскорбленным самолюбием, придворные начали дружно работать над разрушением благоденствия царя, возведенного на престол ими самими. Они внушали тайно народу, что человек с такими скомороховскими, ляшскими ухватками и обычаями не может быть сыном великого государя Иоанна Васильевича; рассказывали, что он ест богопротивную телятину, вовсе не моется в бане, держится тайно латинской ереси, да и всех русских хочет обесурменить; что в казне недочету уже более семи миллионов рублей; что все это он раздал своим певчим, которые у него вместо попов, да полякам и немцам, а потом наверстает новыми поборами с простонародья; что и жениться он думает не на православной, а на безбожной латинке и люторке, за которою и послал уже дьяка Власьева. По всему выходит, говорили бояре, что он не царского племени, а, видно, впрямь беззаконный расстрига Отрепьев.
Эти внушения не остались без действия. К ним присоединилось неблагоприятное для царя впечатление, произведенное на народ буйными поляками, которые, как уже сказано, долго не выезжали из Москвы и позволяли себе с горожанами всякие наглости, вообразив, что оказанная царю услуга дает им на то право. Теперь представилось народу в ужасающем виде и то, что царь дал иезуитам обширный дом в самом Кремле и позволил служить латинскую обедню; тайные враги его истолковали это началом введения в Россию римской веры, наместо православия, хотя, как мы увидим после, Дмитрий был очень далек от исполнения своего обещания папе, вынужденного обстоятельствами. Многие ревностные сыны церкви горько тужили о предстоящей, как они думали, гибели родной веры и не скрывали своих сетований даже пред соратниками царскими, донскими, днепровскими и северскими казаками, из которых многие оставлены Дмитрием на службе в Москве и, подобно полякам, обходились презрительно и нагло с горожанами. Казаки не думали разуверять их в подозрениях касательно уничтожения предковечного православия; напротив, еще подсмеивались над благочестивыми сетованиями москвичей и называли их жидами. «Что вам до этого за дело?» говорили они. «Когда царю угодно, чтобы у вас было латинство, творите царскую волю, да и все тут. Пускай царь делает, что ему полюбится, а вы, жиды, чего тужите?» [104]