Я не был мудрецом. Я весил девяносто килограммов и за один год нокаутировал в первом раунде шестерых соперников.
Сначала я не придавал этому значения. Просто ребята были недостаточно внимательны и, обманувшись моей мальчишеской физиономией, не успевали разглядеть, откуда и когда сваливался удар с полтонны весом.
Я знал, что Аркадий Степанович прав, когда говорит: «Ты еще вовсе голыш. Лошадь тоже крепко лягает копытом».
Я знал, старик прав. На тренировках, в вольном бою, когда мне, тяжеловесу, было нельзя в спарринге с более легким партнером вкладываясь силу в удары, Сашка вовсю переигрывал меня и, переигрывая, бранился: «Двигайся же, полено, скучно с тобой!»
Если уж на то пошло, я был среди наших ребят меньше всех боксером в том смысле, как учил нас понимать бокс Аркадий Степанович. Я любовался строгостью и точностью движений Ивана или того же Сашки, когда они заводились и затевали веселую и стремительную игру на ринге, когда они в страстном увлечении, и ни на кого уже не обращая внимания, строили друг другу, казалось, неразрешимые ловушки, непринужденно меняя дистанции, ритмы, и понимали друг друга отлично.
Было немножко завидно мне, когда Аркадии Степанович забывал, тоже увлеченный этой игрой, вовремя посмотреть на секундомер и, просрочив время, спохватывался:
— Куда, куда?! Вас что, водой прикажете разливать?..
Было немножко завидно. И непонятно. Ведь, что ни говори, Иван и Сашка иной раз здорово проигрывали на соревнованиях и приходилось им куда как туго, даже если побеждали. Я уходил с ринга, не успев как следует разогреться. Случайность? Ну, может быть, одна или две… Однако не могут же все нокауты быть случайностью! Тут что-то не так. Разве последний парень был из слабеньких или не хотел выиграть бой? Ого! Как он сверлил меня глазами, как подкрадывался, прилаживался, как старался запутать, показывая, будто сейчас начнет атаку, а сам только и ждал, когда начну я. Был он мускулист, этот крепыш, и ударчик, наверное, что надо. Не сделай я тогда нырок, может, пришлось бы мне целоваться с полом ринга: так и свистнуло в ушах, будто высунул голову на полном ходу поезда. И я же не просто ткнул, куда попало, не прошиб его защиту ударом вместе с перчатками, как в бою перед тем. Я хладнокровно дождался, когда ему надоест юлить вокруг да около и встретил его кроссом, через руку… Это случайность? Как бы не так. Это настоящий бокс. «Правда, хорошо ударил, Аркадий Степанович?» — «Как тебе сказать? В общем, неплохо, с одной стороны…» От старика другого не услышишь. Досадно… Но, конечно, он прав. Хотя бы потому, что я еще не встречался ни с одним серьезным тяжеловесом. Нет, нет, это по глупости, по незнанию божится Иван Иванович, что я святая простота и самого себя не понимаю, раз до сих нор не выступаю в цирке со смертельными номерами, вроде схватки один на один с уссурийским тигром или, на худой конец, с медведем.
— Талантище, — клянется он, — верь ты человеку, дурья башка!
Он созвал как-то в обед своих дружков, заставил меня снять спецовку, приказал: «Надуйся, милок!» Со смехом я надулся, выпятил грудь до невозможности. Он бил меня в грудь сухоньким и жилистым кулачком, кричал, чуть не плача:
— Башня, колокол! Счастья своего не понимает, дурья башка!
Нет, все это шуточки. Конечно, приятно, льстит, но — болтовня. А Сашка глаза отводит, когда после боя спрашиваю как друга: «В порядке, Саша?» Сашка мнется, будто спрашиваю что-то неудобное: «Видишь, Коля, удар у тебя редкий…»
Удар! Это я и сам знаю. Может, спрятать до поры до времени этот удар? Может, в следующий раз, как стану боксировать на ринге, постараться сделать так, чтобы противник продержался все три раунда, попытаться обыграть его? Лошадь тоже крепко бьет копытом. Не буду сильно бить, удержу руку. Но, как нарочно, следующий противник попался вялый и длинный, как карамора, огромный и сонный комар, ползающий по стеклу. Что с ним делать? Гладил я его, гладил, проходил по рингу весь почти раунд, больше всего боясь, как бы не ударить. И ведь не ударил, только руку вытянул, а он уж лег, явно довольный, что все так хорошо кончилось. Я даже зубами заскрипел, когда судья сказал: «Аут!» — и поднял мою руку. «За каким чертом эта карамора вылезла на ринг?»
Странное, в общем, было положение. И шаткое. С одной стороны, я действительно продолжал безоговорочно верить, что на большом ринге мне еще делать нечего и что все эти мои нокауты ничего не стоят и случаются лишь оттого, что каждый раз решает дело грубая сила.
Но, с другой стороны, — сомнения. Помните лондоновского «Зверя из бездны»? Алешка притащил мне эту книжку: «Читай, тут все прямо про тебя!» Алешка, того не подозревая, притащил мне яд, и добрую половину ночи я принимал его, закрыв лампочку газетой, чтоб не мешать матери спать.
Пат Глендон, прирожденный великий боксер, человек, пришедший на ринг из неизвестности, для того чтобы ни единого раза не знать поражения! Одноударный Пат, читающий стихи и краснеющий в разговоре, как девушка, способный из-за своего звериного чутья времени и расстояния закончить бой в любое мгновение ударом, разящим как молния…
У меня горело лицо, когда я кончил читать книжку. «Чепуха и враки, — сказал я Алешке. — Обыкновенная буржуазная чепуха, малый. Можешь ее забрать себе…»
Но яд подействовал, попал на благоприятную почву. Почему, в самом деле, не может быть в жизни так, что рождается человек с необыкновенным талантом боксера?
Никому я об этом не стал говорить — не дождешься тут ничего хорошего. Но скоро, к сожалению, слишком скоро произошли события, после которых приятные мысли о собственной личности постепенно, понемногу стали казаться, пожалуй, не такими уж рискованными.
2
Мы с Наташей решили пожениться. После того, что я сказал ей в театре, после того, как она, не повернув головы, кивнула: «Слышу», ничто не могло остаться прежним.
В ту ночь, после-театра, Москва пела. Она была настолько насыщена музыкой, что мы с Наташей едва успевали выхватывать из воздуха музыкальные фразы: «А это ты помнишь?..» — «Еще бы! Постой, а это?..»
Пела набережная, по которой мы шли, знакомая набережная, на которой так гулки шаги и так приветливы фонари, тихо и вечно влюбленные в кого-то. Пел, немножко привирая и похрипывая от простуды, старый Каменный мост, чем-то растроганный в эту молодую апрельскую ночь. Пел чужой замоскворецкий дворик, в котором мы сидели, когда уже стало светать и когда оказалось, что Наташке непременно надо убедиться, что еще живы и встречают зорьку горластые московские петухи, а заодно поглядеть, не проковыляет ли по талому снегу развалистый возок со слюдяными оконцами?
Мы тогда, на рассвете, решили пожениться, все равно обоим попадет за то, что пропали неизвестно где, все равно некуда будет девать глаза и ничего толком не соврешь.
Тогда было все очень просто. Я держал Наташкину руку в своих ладонях, Наташка покорно улыбалась мне, и я твердо знал, что есть на земле счастье, что оно живое и никуда не уйдет от меня, потому что ведь мы решили пожениться.
Мы были трезвы и умны. Когда я, обеспокоенный тем, что веду себя, кажется, не как настоящий мужчина и жених, сделал попытку поцеловать Наташку в щеку, она отодвинулась и сказала: «Не надо, Коля, мы же не мещане». Я почувствовал жгучий стыд: «Прости, Наташа, ты права…»
Мы трезво обсуждали будущую жизнь, и каждый спешил при этом уступить другому.
— Чертежную доску — к окну, — размышляла Наташка. — Ты поможешь сделать так, чтобы она убиралась к стене?
— Сделаем, — басил я.
— Надо, пожалуй, купить еще одну настольную лампу. Чтоб не мешать друг другу, правда?
— Конечно…
Я поступлю на рабфак. Это дело решенное. Наташка закончит свои чертежные курсы. Это тоже решено. Потом мы вместе уедем. Хотя бы на Сибкомбайнстрой. И уже стучали колеса и рвал ветерок занавеску на вагонном окне. И Наташка говорила, что любит верхнюю полку, потому что оттуда видней, как бежит земля.
— Хорошо бы, — возвращалась Наташка в реальный мир, — купить пока чайник…