На фоне сказанного хочется подумать о табу. Идею табу уже предлагал Моравиа: видя, что в течение многих столетий род человеческий шел и пришел к табуированию инцеста, поскольку убедился, что тесная эндогамия дает нежизнеспособные плоды, можно ожидать, что настанет предел, когда люди инстинктивно захотят табуировать войну. Ему резонно ответили: табу не «провозглашается» путем морального или интеллектуального декрета, табу формируется тысячелетним отстаиванием в темных глубинах коллективного подсознательного (по тем же причинам, по которым нейтральная сеть способна прийти сама собой к эквилибру). Да, все так, табу нельзя назначать, оно самообозначается. Однако возможно подогнать темпы вызревания. Чтобы догадаться, что совокупление с матерью или сестрой компрометирует генетический обмен, понадобились многие тысячи десятилетий – потому что немало лет было истрачено на то, чтобы человечество сформировало идею о причинно-следственной связи полового акта с размножением. А чтобы убедиться, что в войну авиакомпании прогорают, достаточно двух недель. Следовательно, вполне соответствует и интеллектуальному долгу и здравому смыслу разговор о табуировании, хотя никто и не властен ни объявить табу, ни обозначить даты его установления.
Интеллектуальный долг – утверждать невозможность войны. Даже если ей не видно никакой альтернативы. В крайнем случае всегда под рукой замечательная альтернатива войне, изобретенная в нашем веке, а именно «холодная война». Скопище непотребств, несправедливостей, нетерпимостей, конкретных преступлений, рассеянного террора – эта альтернатива (признаем вместе с историей) была весьма гуманным и в процентном отношении мягким по сравнению с войной вариантом, и в конце концов в ней определились даже победители и проигравшие. Однако не дело интеллигенции агитировать за холодные войны.
То, что некоторые восприняли в ключе «интеллигенция замалчивает войну», вероятно, объяснялось нежеланием высказываться под горячую руку и через рупоры СМИ, по той очень простой причине, что СМИ – это часть войны, это ее инструмент и, следовательно, опасно использовать их как нейтральную территорию. Кроме всего прочего, у СМИ совершенно иные ритмы, не совпадающие с ритмами рефлексии. Интеллектуальная же функция осуществляется либо априори (относительно могущего произойти), либо апостериори (на основании произошедшего). Очень редко речь идет о том, что как раз «сейчас» происходит. Таковы законы ритма: события стремительнее, события напористее, чем размышления об этих событиях. Поэтому барон Козимо Пьоваско ди Рондо[4] ушел жить на деревья; он не спасался от долга интеллигента понимать свою эпоху и участвовать в ней, он старался лучше понимать и созидать эту эпоху.
Однако даже при выборе ухода в тактическое молчание ситуация войны требует в конечном итоге, чтобы об уходе в молчание было выкрикнуто во всю глотку. Чтобы выкрикнули, хотя всем ясно, что громоглашение о молчании нелогично, что декларация слабости способна быть проявлением силы и что никакая рефлексия не освобождает человека от его личного долга. А первейший долг его все-таки – заявить, что современная война обесценивает любую человеческую инициативу, и ни ее мнимая цель, ни мнимая чья-либо победа не способны переменить самовольную игру «загрузок», путающихся в собственных сетях. Ибо «загрузка» – тот же «груз» стихов Михельштедтера: «…грузом виснет, вися – зависит… Скользит груз вниз, чтоб последующим разом превзойти своей низостью низость прежнего раза… В грузном паденье… неподвластен разубежденью».
Так вот, подобное скольжение вниз мы не можем приветствовать, поскольку с точки зрения прав нашего рода на выживание это хуже, чем преступление: это – растрата.
Вечный фашизм
В 1942 году, в возрасте десяти лет, я завоевал первое место на олимпиаде Ludi Juveniles, проводившейся для итальянских школьников-фашистов (то есть для всех итальянских школьников). Я изощрился с риторической виртуозностью развить тему «Должно ли нам умереть за славу Муссолини и за бессмертную славу Италии?». Я доказал, что должно умереть. Я был умный мальчик.
Потом в 1943 году мне открылся смысл слова «свобода». В конце этого очерка расскажу, как было дело. В ту минуту «свобода» еще не означало «освобождение».
В моем отрочестве было два таких года, когда вокруг были эсэсовцы, фашисты и партизаны, все палили друг в друга, я учился уворачиваться от выстрелов. Полезный навык.
В апреле 1945 года партизаны взяли Милан. Через два дня они захватили и наш городишко. Вот была радость. На центральной площади толпились горожане, пели, размахивали знаменами. Выкрикивалось имя Миммо, командира партизанского отряда. Миммо, в прошлом капитан карабинеров, перешел на сторону Бадольо[5], и в одном из первых сражений ему оторвало ногу. Он выскакал на балкон муниципалитета на костылях, бледный. Рукой сделал знак толпе, чтоб замолчали. Я наряду со всеми ждал торжественной речи, все мое детство прошло в атмосфере крупных исторических речей Муссолини, в школе мы учили наизусть самые проникновенные пассажи. Но была тишина. Миммо говорил хрипло, почти не было слышно: «Граждане, друзья. После многих испытаний… мы здесь. Вечная слава павшим». Все. Он повернулся и ушел. Толпа вопила, партизаны потрясали оружием, палили в воздух. Мы, мальчишки, кинулись подбирать гильзы, ценные коллекционные экспонаты. В тот день я осознал, что свобода слова означает и свободу от риторики.
Через несколько дней появились первые американские солдаты. Это были негры. Мой первый знакомый янки, Джозеф, был чернокож. Он открыл мне чудесный мир Дика Трейси и Лила Эбнера. Его книжки комиксов были разноцветные и замечательно пахли.
Одного из офицеров (его звали не то майор Мадди, не то капитан Мадди) родители двух моих соучениц пригласили в гости к себе на виллу. В саду расположились с вязаньем наши благородные дамы, болтая на приблизительном французском. Капитан Мадди был неплохо образован и на французском тоже как-то разговаривал. Так сложилось мое первое впечатление об освободителях-американцах, после всех наших бледноликих и чернорубашечных: интеллигентный негр в желто-зеленом мундире, произносящий: «Oui, merci beaucoup Madame, moi aussi j’aime le champagne…» К сожалению, шампанского на самом деле не было, но от капитана Мадди происходила моя первая в жизни жвачка, и жевал я ее много дней. На ночь я клал ее в стакан с водой.
В мае нам сказали, что война окончилась. Мир показался мне великой странностью. Меня учили, что перманентная война является нормальным условием жизни для молодого итальянца. В последующие месяцы открылось также, что Сопротивление – не наше деревенское, а общеевропейское явление. Я научился новым волнующим словам, таким как reseau, maquis, arm é e secre é te, Rote Kapelle, Варшавское гетто. Я увидел первые снимки геноцида евреев – того, что называется «холокост» – и усвоил смысл явления раньше, чем узнал термин. Я понял, от чего именно нас освободили.
В Италии кое-кто сегодня задается вопросом, сыграло ли Сопротивление реальную военную роль. Моему поколению этот вопрос несуществен. Мы сразу почувствовали моральную и психологическую роль Сопротивления. Вот что давало нам гордость: знать, что мы, население Европы, не дожидались освобождения сложа руки. Думаю, что и для молодых американцев, которые платили кровью за нашу свободу, было тоже небезразлично знать, что за линией фронта среди населения Европы кто-то платит по тому же счету.
В Италии звучат высказывания, что Сопротивление в Европе – вымысел коммунистов. Нельзя спорить, коммунисты действительно употребили Сопротивление как личную собственность, пользуясь тем, что они сыграли в Сопротивлении центральную роль. Но я помню партизан в шейных платках самых разных расцветок.
Прилипнув к радиоприемнику, я поздними вечерами – ставни задраивались, комендантский час, затемнение, ореол вокруг радио был единственным источником света – слушал сообщения, которые «Радио Лондон» передавало партизанам. Послания туманные и в то же время поэтические («Солнце восходит снова», «Розы в цвету»). Большей частью это была «информация для Франки». Откуда-то я шепотом узнал, что Франки – командир самого крупного подполья Северной Италии и человек легендарного мужества. Франки был моим героем. Этот Франки (настоящее имя – Эдгардо Соньо) был монархист, настолько антикоммунистической ориентации, что в послевоенное время примкнул к правоэкстремистской группировке и попал под суд по подозрению в подготовке реакционного антигосударственного переворота. Что это меняет? Он остается ориентиром моих детских лет. Освобождение – одно для людей самых разных расцветок.