– К другим экономическим, к другим финансовым условиям. Старое еще жило, и рядом с ним пробуждалось к жизни что-то новое. Артель слабых, сильных – мы знали и то и другое. Почему бы и артелям не объединяться, если это могли делать отдельные фабриканты?..
Уже и прежде разумные предприниматели добровольно принимали на себя заботы о своих рабочих и их семьях. Каждая большая фабрика имела свои благотворительные учреждения. Синдикаты могли, если хотели, лучше обставлять своих рабочих, нежели одинокий фабрикант. Я знаю это из ваших же рассказов, мистер Кингскурт. Вы познакомили меня с американскими трестами.
– Совершенно верно. Но что же из всего этого следует?
– Я думаю, что производительная артель, уничтожившая единичные предприятия, была необходимая переходная форма развития… Основной капитал был вначале слабой стороной этой артели, но возможность организовать контингент потребителей, была ее сильной стороной, и артели должны были расти с общим ростом культуры. Я думаю, наконец, что влияние больших трестов было благотворное, потому что они проложили путь к организации труда. Артели должны были образоваться по типу трестов, Новая Община на мой взгляд не более как синдикат артелей.
– Вы хотите быть может сказать, что такая общнна и в другой стране была бы возможна?
– Да, несомненно. Такая новая община везде могла бы существовать, в каждой стране, да, в каждой стране могло бы существовать небсколько таких артелей. Переход к такой экономической форме возможен, когда существуют артели и синдикаты. Но для этого вовсе не необходимо уничтожение прежнего государственного строя: он существует и обеспечивает развитие новой общины, которая в свою очередь служит ему поддержкой. Это преемственность вещей, и я верю в это…
Они приехали в Тибериаду. С вокзала они отправились прямо на виллу старых Литваков. Слуга, встретивший их у подъезда, на вопросы о здоровьи матери Давида, ответил только грустным вздохом. Кингскурту он передал только что полученную на его имя телеграмму. Кингскурт вскрыл ее, бросив Фридриху значительный взгляд и прочитал:
«Давид Литвак большинством 363 голосов против 32 выбран президентом Новой Общины». Они быстро поднялись по лестнице и вошли в комнату, смежную с комнатой, где лежала больная. Двери были открыты, и они могли видеть больную, ее бледное лицо едва выделялось на фоне белых подушек, но она еще жила. Ее кроткие глаза с невыразимой любовью смотрели на детей, которые стояли подле нее и тихо разговаривали с ней.
Кингскурт молча протянул телеграмму старому Литваку. Тот безучастно взял ее, взглянул на нее и внезапно вздрогнул всем телом. Он протер глаза и опять прочитал. Затем он дал ее жене Давида и дрожащим голосом сказал:
– Сара, прочти мне это…
Сара пробежала телеграмму глазами и зарделась ярким румянцем, на глазах ее выступили слезы, и она сдавленным голосом прочитала телеграмму старику, потом вскочила, подбежала с бумажкой к дверям смежной комнаты и вызвала оттуда Давида. Давид осторожно и тихо шагая, вышел в гостиную. Заметив в глубине комнаты Кингскурта и Левенберга, он молча кивнул им головой и, повернувшись к Саре, спросил:
– В чем дело?
Отец его встал и нетвердыми шагами подошел к нему.
– Давид, сын мой… Давид! – Жена протянула ему телеграмму. Он равнодушно прочитал ее и нахмурился.
– И вздумалось же теперь Решиду шутить. Мне, право, совершенно не до того.
– Это не шутка! – сказал Фридрих и сообщил все, что знал о ходе выборов.
– Нет! нет! – ответил Давид. – Это невозможно. Я даже кандидатуры своей не выставлял. Я этого и не добивался.
– Вот потому именно вас и выбрали! – сказал Кингскурт.
– Но я для этого совершенно не гожусь. Есть много других, достойнее меня. И я не приму этой чести; пожалуйста, телеграфируйте доктору Маркусу, что я отказываюсь.
Но отец его твердо сказал:
– Нет, Давид, ты не откажешься! ты должен согласаться – матери ради! Это последняя радость, которую ты можешь доставить ей.
Давид закрыл лицо руками. Из комнаты больной вышла Мириам.
– Что случилось? – спросила она. – Мать волнуется, она хочет знать, в чем дело.
Они подошли к кровати умирающей.
– Мать! – сказал старый Литвак, – доктор Левенберг принес нам добрую весть.
– Да? – чуть слышно прошептала больная. – Где он? Я хочу его видеть. Позовите его сюда.
Врач позвал из гостиной Фридриха, а Давид и Мириам приподняли мать и обложили ее подушками. Когда Фридрих приблизился к ее кровати, она ласково взглянула на него и прошептала:
– Я… я тотчас же подумала.. еще тогда… когда вы на балконе… там… дети… – Она провела рукою в воздухе. – Мириам мне ничего не сказала… Но мой… видит… Дети! Вы… вы должны… Дайте руки… друг другу… я вас благословляю.
И Мириам и Фридрих протянули руки друг другу. Но они сделали так медлительно и смущенно, что это не ускользнуло и от умирающей; она тоскливо взглянула на них и спросила:
– Или… или…
– Да, да – сказал Фридрих и крепко пожал руку девушки.
– Да! – тихо повторила Мириам.
Умирающая мать нашла еще в себе силы устроить счастье своих детей.
Она опустила голову на подушки, обессиленная волнением. Грудь ее едва заметно поднималась. И старик вздрогнул при мысли, что она может уснуть, прежде чем он успеет сообщить ей про избрание Давида в президенты.
– Мать! – громко крикнул он. Она подняла ресницы. И во взгляде ее пробежало как будто сожаление о том, что нарушили ее прекрасный сон, ее грезы, которые она хотела унести в другую жизнь.
– Мать – крикнул старик. – Знаешь, кто теперь президент Новой Общины? Наш Давид – президент! Наш Давид, мать!
И Давид опять стоял на коленях перед больной матерью, как тогда, когда был маленьким и горько рыдая, целовал ее холодеющие руки. Но она высвободила свою руку и кротко провела ею по его волосам, словно утешая его.
– Мать! – с тоскою повторил старик. – Ты слышала?
– Да! – прошептала она, – мой… мой Давид… И глаза ее сомкнулись,
……………………………………………………………
Ее похоронили.
Над могилой ее пели древнееврейские гимны, и старый рабби Самуэль из Нейдорфа читал молитвы. Надгробных речей не было. Давид этого не хотел.
Но когда он вернулся с кладбища домой со своими друзьями, он сам заговорил:
– Она была моей матерью. Она была для меня любовью и страданием. Любовь и страдание воплощены были в ней, и у меня затуманивались глаза каждый раз, когда взгляд мой останавливался на ней. Я больше не увижу ее, мою мать. Она была домом нашим и родиной нашей, когда у нас не было еще ни своего угла, ни родины. Она поддерживала нас в несчастьи, потому что она была любовью. Она учила нас смирению, когда Бог помог нам, потому что она была страданием.
В черные и светлые дни она была честью и гордостью нашего дома.
Когда мы были нищенски бедны и спали на соломе, мы все же были богаты, благодаря ее близости. Она думала всегда о нас и никогда о себе. В доме у нас было грустно и бедно, но он хранил сокровище, какое редко можно найти во дворце. Это была она, мать. Она была благородная страдалица, страдание не сокрушило, но укрепило ее. Она казалась мне символом еврейства в его тяжелые времена. Она была моей матерью, и я никогда больше не увижу ее. Никогда, друзья мои! Никогда! И я должен мириться с этим…
Друзья слушали его скорбные излияния и молчали. Потом пришли еще несколько человек, близких к дому Литваков.
Д-р Маркус заговорил о том, о другом. Ясно было, что он старается рассеять гнетущие думы Давида. Ему удалось навести разговор на возвышенную, серьезную тему.
Фридрих Левенберг, охваченный общим настроением, поставил вопрос, на который все присутствующие дали ответы.
Он спросил:
– Мы видим новую, счастливейшую форму совместного сожительства людей. Кто это сделал?
Старый Литвак сказал: «Нужда!»
Архитектор Штейнек сказал: «Вновь объединенный народ!»
Кингскурт сказал: «Новые пути сообщения»!
Доктор Маркус оказал: «Наука»!