– Вы сказали: над оздоровлением Африки?
– Да, мистер Кингскурт. Я надеюсь найти средство против малярии. У нас, в Палестине, благодаря осушению болот, канализации, эвкалипту это зло совсем побеждено. Но в Африке оно еще очень сильно. Но там эти затраты немыслимы, потому что трудно предвидеть скорый приток населения. Белый человек, колонизатор, гибнет там. Африка лишь тогда станет ареной культурной работы, когда малярия будет обезврежена. Лишь тогда огромные пространства земли станут доступны для переизбытка населения в европейских странах. Тогда лишь массы пролетариата найдут здоровое убежище. Поняли?
Кингскурт рассмеялся.
– Вы хотите, значит, отправить белых людей в черную часть света?
Но Штейнек серьезно ответил:
– Не только белых, но и черных. Существует неразрешенный народный вопрос, ужас которого может понять только еврей. Это вопрос о положении негров. Не смейтесь, мистер Кингскурт. Подумайте о кровавых ужасах торговли рабами. Люди, хотя бы черные люди, похищаются, как звери, увозятся продаются. Дети их вырастают на чужбине только потому, что кожа их другого цвета. И не постыжусь сказать, хотя рискую подвергнуть себя насмешкам: пережив переход евреев в Палестину, я стал мечтать о возвращении негров в их родную страну.
– Вы ошибаетесь, – сказал Кингскурт. – Я не смеюсь, я нахожу эту идею великолепной, черт меня побери! Вы открываете мне горизонты, каких я и во сне не видал!..
– И поэтому я мечтаю об оздоровлении Африки. Все люди должны иметь родину. Тогда они будут лучше относиться друг к другу. Между ними будет больше любви и взаимного понимания. Вы поняли?
И мистрисс Готланд тихо и взволнованно сказала то, что думали остальные спутники:
– Профессор Штейнек, благослови вас Бог!
VI
Они вышли из института Штейнека в возбужденно-радостном настроении. Когда они проезжали мимо кургауза, Решид-бей предложил посидеть немного в саду и послушать музыку. Они вышли из экипажа и вошли в большой сад, разбитый на аллеи и газоны. На эстраде играл оркестр. Под пальмами сидели мужчины и разряженные дамы и разглядывали гуляющих, болтали и злословили.
Кингскурт сделал гримасу:
– А, вот они, наконец, еврейки в шелках и драгоценных каменьях! А я, было, уже стал думать, что все это мистификация и что мы вовсе не в Иудее. Но теперь я вижу, что мои сомнения были напрасны. Вот они, вот они ошеломительные шляпы, яркие платья, бриллианты, жемчуг… Oh, la, la… Вы не обижаетесь, надеюсь, мистрисс Готланд. Вы совершенно другой пробы.
Мистрисс Готланд поспешила его успокоить, а профессор Штейнек хохотал во все горло.
– Пожалуйста, не стесняйтесь, м-р Кингскурт! Такие замечания в прежнее время могли казаться нам обидными, но не теперь. Поняли? Прежде, в разных фатах, надутых снобах и увешанных камнями еврейках видели представителей еврейства. Теперь знают уже, что есть и другие евреи. Теперь можете трунить, сколько душе вашей угодно, благородный иностранец. С превеликим удовольствием вас поддержу.
Оживленная компания обращала на себя внимание. Профессора, повидимому, все знали, и незнакомцы, находившиеся в его обществе, явно интересовали публику. Желая избегнуть назойливо любопытных взглядов, Штейнек увлек своих спутников в боковую аллею, но тут-то они и очутились в кругу, от которого хотели бежать.
Из группы оживленно беседовавших мужчин и женщин быстро вышел один господин и, подбежав к Фридриху, громко заговорил: .
– Доктор, доктор! Угадайте-ка, угадайте, о ком мы говорили сейчас! Ну? О вас! О вас! Как я рад, что встретил вас опять!
Этот экспансивный господин был Шифман. Он потащил Фридриха к своим знакомым, шумно представил его, подвинул ему стул и усадил его. Все это он проделал с таким натиском и быстротой, что Фридрих, если бы и не растерялся от изумления, не в силах был бы оказать какое-либо сопротивление. Но он совершенно растерялся, потому что вдруг увидел перед собою предмет своей юношеской любви, Эрнестину Леффлер. Она приветствовала его глазами и улыбками, и он не находил слов.
Шифман между тем вернулся к Штейнеку, с которым был знаком. Он стал приглашать и его с остальными спутниками с настойчивостью лавочника, зазывающего покупателей в свою лавочку. У профессора никакого желания не было принять приглашение, но Кингскурт заметил, что нельзя же, мол, оставить Фридриха одного в этой компании. Раз он попался, они должны разделить его судьбу.
Шифман ответил на эту сомнительную любезность заискивающей улыбкой. Затем он притащил стулья и назвал фамилии своих знакомых: m-r, m-me и m-lle Шлезингер, доктор Вальтер с женой, Вейнберг с женой и дочерью, Грюн и Блау.
Фридрих смотрел и слушал, как во сне. Прошлое, как в тумане, вставало перед ним. Он опять видел себя на помолвке, в доме Леффлера. Вот оно опять, это несносное общество, от которого он тогда в отчаянии бежал. Все состарились, но все те же. Только обе молодых девушки принадлежат к другому поколению. Эта тоненькая, стройная, как ковыль, – вылитый портрет Эрнестины. Он был оглушен своими воспоминаниями и едва различал голоса и слова, которые говорились вокруг него. Лишь когда кто-то обратился с вопросом прямо к нему, он пришел в себя. С ним заговорил Грюн, знаменитый некогда в Вене юморист:
– Ну что, д-р Левенберг, нравится вам наша страна? А? Что же вы медлите ответом? Или вы находите, что здесь слишком много евреев?
Послышался смех. Фридрих ответил:
– Откровенно говоря, вы первый, наведший меня на эту мысль.
– Это прелестно, ха, ха, ха! – захохотал Шифман. Остальные дружно поддержали его. И по этому общему смеху Фридрих понял, что слова его приняты были за одну из грубых шуток, принятых в этом обществе.
Но Грюн нисколько не обиделся. А другой остряк, Блау, счел долгом сделать к словам Левенберга язвительное добавление:
– Грюн в состоянии был бы и здесь обратить людей в антисемитизм.
– Ваши остроты не современны, – вставил д-р Вальтер. – Теперь, слава Богу, нет больше нигде антисемитов.
– Если бы я в этом был уверен, – ответил Блау, – я занялся бы этим делом, антисемитизмои, не опасаясь конкуренции.
Кингскурт нагнулся к Штейнеку и шепнул ему на ухо:
– Дорогой профессор, я не советую вам прыгать перед этими господами – вас высмеют.
– Да это и не входит в мои планы, – ответил Штейнек. – Такого пошиба люди прежде всего видят во всем забавную сторону, более или менее благодарный сюжет для балагурства.
– Так что теперь нет уже в Европе прежней ненависти к евреям? – спрашивал кого-то Левенберг.
– Да ее вовсе нет! Теперь ненависть к евреям перешла уже в область преданий, – ответил Шлезингер.
– На этот счет никто не может дать вам таких точных сведений, как доктор Файгльшток. Он держал себя, как капитан погибающего судна, и Европу оставил последним, – задорно сказал Блау.
– Послушайте, Блау, прошу вас запомнить раз навсегда: меня зовут Вальтер! Вальтер! – горячился адвокат. – Я никогда не стыдился почтенного имени своего отца, и это всем известно. В прежнее время, приходилось, во избежание насмешек, считаться с некоторыми предрассудками.
– А теперь в этом нет больше надобностей? – спросил Фридрих.
– Нет. Блау единственный раз в своей жизни оказал правду. Я недавно только переехал сюда. Но из этого можете только заключить, что я не по нужде приехал сюда, а по доброй воле.
Д-р Вальтер, повидимому, ощутив в себе прилив красноречия, принялся разсказывать о последствиях, которые повлекла за собою эмиграция евреев. Для него, д-ра Вальтера, с самого начала было ясно, что сионистское движение как для уезжающих, так и для остающихся евреев будет иметь самые благоприятные последствия.
Он был один из первых, оценивших значение этого движения, и если тогдашнее общественное положение и не позволяло ему открыто высказывать свои убеждения, то он все таки незаметным скромным путем содействовал успеху национальной идеи. И в доказательство он привел тот факт, что у него служил писцом бедный студент, еврей, который посещал собрания сионистов, и он, Вальтер, ему, однако, от места не отказал. И мало того, он и в национальный фонд внес свою скромную лепту, в которой он, быть может, и не нуждался, так как в начале двадцатого столетия фонд этот насчитывал уже несколько миллионов фунтов стерлингов.