Литмир - Электронная Библиотека
A
A

– Напрасные опасения, – хладнокровно сказал председатель. – Кому перенимать-то? Строго говоря, некому все это перенимать. Желаете еще чашечку?

– С удовольствием! Ну так вот: написал я статью и, знаете ли, доволен – хлестко вышло, основательно, глубоко. Между прочим, вы-то что давеча сочиняли, как я вошел? Неужто действительно мемуары?

– Молод я еще мемуары-то сочинять. Это я писал обращение в Думу по поводу отмены закона об эмиграции. Ведь к чему все идет: к тому, что мы с вами двое только и останемся куковать! Двое москвичей будет на всю Москву: председатель Моссовета и Сергей Иванович Большаков!

– И очень хорошо! – весело сказал я».

Самое любопытное, что если бы наши мальчишки не имели этой повадки – жечь почтовые ящики, я бы чувствовал себя в некотором роде обобранным, словно бы обделенным, вот как постом, когда полуголодным вылезаешь из-за стола.

Другой картине, симметрично висящей под пейзажем, положительно нет цены. Это карандашный рисунок Врубеля, сделанный им в психиатрической клинике доктора Усольцева в Петровском парке, где великий художник лежал время от времени, мучимый жестокой психопатией, алкоголизмом и омертвением зрительного нерва, но при этом без устали рисовал. На рисунке изображен человек в больничном халате, похожем на арестантский, который сидит, подавшись вперед, на манер роденовского «Мыслителя», и подперев голову кулаком. В глазах у бедняги нет ни веселого идиотизма, ни опустошенности, даже больше характерного для умалишенных, нежели веселый идиотизм, а вроде бы ему просто скучно и он непрочь завалиться спать. Может быть, это настоящий страдалец, а может быть, уголовник, симулирующий душевное заболевание, или какой-нибудь эсер, скрывающийся от охранки, задумавший на время затеряться среди сумасшедших, санитаров и докторов.

Здание, в котором помещалась клиника Усольского, сохранилось по наши дни, но увяло от старости и стушевалось в соседстве с мрачным стадионом «Динамо», больше похожим на тюрьму, и в окружении многоэтажных бараков, какие обыкновенно строили для простонародья большевики. А прежде тут был настоящий парк, знаменитые московские рестораны «Яр» и «Стрельна», поместье младшего Рябушинского «Черный Лебедь», где давались феерические балы, театр, гулянье, по воскресным дням играл оркестр военной музыки и фланировала немного чопорная толпа. Тут не захочешь, а увидишь, как под сенью черных лип прогуливаются дамы в кисейных платьях и громоздких, но невесомых шляпах на проволоке, суетятся надворные советники с усами на ширину плеч, высокомерно покуривают гвардейские офицеры в нелепых, куцых тужурках (вообще им возбранялось курить вне помещений), детишки в смешных костюмчиках и соломенных шляпках играют в серсо (они потом частью лягут на кладбище Сен-Женевьев де Буа, а частью сгинут по сталинским лагерям); и вдруг сверкнет надраенная каска бранд-майора Пречистенской части, известного своей болезненной полнотой.

Кажется, целая вечность прошла с того дня, когда бедный Михаил Александрович рисовал в этих местах с натуры, точно со времен династии Селевкидов мир два раза перевернулся, матерная брань, которая преследовалась даже в рабочих кварталах, давно стала речевой нормой, доносительство уже сто лет как возведено в государственную добродетель, ан нет: сразу поймешь, что все это было недавно, можно сказать, вчера, если поднять свое тело с дивана, пересечь комнату и дотронуться до рисунка Врубеля, еще источающего тепло, которого когда-то касалась его рука.

Тем не менее сколько метаморфоз! Какой стиль общения пресекся, какие повывелись человеческие типы, какой язык умер, какая, словом, изысканно культурная страна канула в вечность, словно ее и не было никогда...

Далее следует книжный шкаф. Если бы это был обыкновенный сборный шкаф с раздвижными стеклами, какие набиваются всякой всячиной, от разрозненного собрания сочинений Мамина-Сибиряка до годовой подшивки журнала «Юный техник», то о нем и речи не стоило б заводить; а то это старинный, резной, двустворчатый книжный шкаф с толстенными стеклами и двумя ящиками внизу для рукописей, писчей бумаги, канцелярских принадлежностей и черновиков, которые я храню, хотя и не знаю, зачем храню. В этом шкафу я держу только книги избранные, драгоценные в силу их редкостности, происхождения, или потому, что я их перечитываю чуть ли не каждый день. К последнему разряду относятся, например, «Старосветские помещики» Гоголя, к предпоследнему – том «Братьев Карамазовых», который я украл из музея Достоевского в Ленинграде (угол улицы Марата и Кузнечного переулка), к первому – прижизненное издание поэмы Богдановича «Душенька» из библиотеки Петра Аркадьевича Столыпина с его пометками на полях и личным факсимиле.

Сколько же люди пишут! Если не знать, что они еще любят воевать, баллотироваться, зарабатывать на разнице котировок, бродяжничать, заниматься любовью... ну и так далее, то можно подумать, что они только и делают, что сочиняют книги, судя по тому, сколько за последние две тысячи лет написано дельных и лишних книг. И ведь это только в моем книжном шкафу помещается четыреста пятьдесят томов, а какая пропасть книг у меня на кухне, в соседних квартирах, других домах, прочих ближних и дальних городах, странах – ум расступается, как говаривали наши соотечественники в стародавние времена.

Немного сбивает с толку то подозрение, что покуда ты полеживаешь и мыслишь, в направлении твоего синего небоскреба уже летит самолет, сбившийся с курса, который как раз разнесет 22-й этаж, или в подвале давно заготовлены мешки со взрывчаткой, и катастрофа – вопрос минут. А так настойчиво думается о том, что вот ведь мало-помалу руки опускаются, по крайней мере, уже не так увлекает литературное дело именно потому, что уж больно много книг понаписано авторами гениальными и талантливыми, мудрыми и не очень, с тех пор как человечество придумало письмена. Взялся я было давеча за рассказ: дай, думаю, напишу о том, как опустился человек за последнюю сотню лет, как он опростился и обмельчал, и почему это такое, какая тут прослеживается идея, к чему идем... В результате вышел рассказ под названием «Пастораль»:

«В допрежние времена Зубцовский уезд был тем славен на всю Россию, что отсюда выходили наилучшие пастухи. Невозможно сказать, почему именно в этой, юго-восточной части Тверского края постоянно рождались мальчики, как будто нарочно приспособленные к пастушескому труду; впрочем, равно́ непонятно, что такое пастух высшей квалификации, – вроде бы знай себе наблюдай за стадом, пощелкивай кнутом, наслаждайся природой и матерись; наверное, наши предки имели в виду искусство игры на свирели и дар на бережение от сглаза и загово́р.

Нынешние зубцовские пастухи давешним не чета. Лет пять тому назад в соседнем колхозе «Передовик» закупили сто двадцать голов молодняка и поставили над ними супругов Забиякиных, Тамару и Константина, которые прежде работали на зерносушилке и еще прежде в составе полеводческого звена. На свирели они не играют, даром на бережение от сглаза и заговор не владеют, – только материться они мастера, и, видимо, по этой причине молодняк у них часто плутает по перелескам, пасется на зеленях, ломает ноги и обжирается лебедой.

Правда, характер местности тут таков, что и человек, если он выпивши, запросто ногу сломит, не то что безмозглые телочки и бычки. Дорога от загона под деревней Выселки до загона, устроенного в чудесной сосновой роще, идет по-над быстрой речкой с крутыми, скалистыми берегами, и как дорогу ни огораживай жердями или немецкой колючей проволокой (этого добра у нас с войны множество встречается по лесам), никогда сезон не обходится без того, чтобы не перекалечилась какая-то часть скота. К тому же дорога в одном месте минует клеверное поле и нужно держать ухо востро, чтобы молодняк не наелся этой культуры, от которой неминуемо наступает коровья смерть. Для такого случая Константин носит в своей парусиновой пастушеской сумке преострый нож и забивает несчастную животину на мясо, пока она не сдохла своей смертью и не нанесла колхозу разорительный недочет; он моментально перерезает корове горло и в течение примерно четверти часа спускает кровь. Тамара этого зрелища не выносит и сразу уходит в лес, а Константин такой выродок, что даже не прочь выпить стакан-другой парной крови из эмалированной кружки, после чего на него бывает страшно смотреть – так ужасны его окровавленные губы, зубы и кончик носа, заехавший несколько набекрень. Зато он здоров, как боров, и никогда не болеет, даром что пьет паленую водку, которой потихоньку торгует одна старая ведьма из Выселок (шестнадцать рублей бутылка), и бывает, опившись, часами валяется на снегу.

44
{"b":"537584","o":1}